И спросил:
— Скажите, пришлые люди, у меня есть хотя бы единственный шанс?
Человек в комбинезоне ответил:
— Единственный? Да, есть.
— Каков же он? Я готов пойти на любые трудновыполнимые условия.
— Поясняю: ты будешь лететь без парашюта. Первое: нужно будет как можно больше и быстрее наложить в штаны. Второе: нужно постараться приземлиться не на ноги, а прямо на эту самодельную подушку. Как ты понимаешь, в этом случае удар будет смягчен.
2Фрол привел Васю не очень скоро, но Юра Воробьев с радостью поразился очевидному сходству паренька с погибшим чадом мастера Ивана Павловича.
— Едва нашел этого Васю, — притворно ворчал Фрол. — И где, думаете? У «черных следопытов»! Старые окопы раскапывают, оружие ищут… А вот, — указал он на пана Самотыку, — и покупатель!
Пан Самотыко опять начал креститься, но уже правой рукой. До присутствующих доносились тихие слова его молитвы:
— Курвы смердючи, мразь кацапо-фашистська, глистоїды, представники раси нелюдів, проститутки, зеки, наркоманомы, варвары, людожерi, жаб’ячо-ведмежии глистi, віслюки засранi, непотребi смітницькi, тупи, дурни, придуркуватi даунi…
— Что это, да, с ним? — спросил Юра. — Уроки, да, учит?
— Молится… — ответил Фрол. — Никому не мешает… — но на всякий случай снял крагу и погрозил пану Самотыке толстенным указательным пальцем.
Пан Самотыко сомкнул уста, но тихое носовое жужжание продолжалось:
— …одноклітинниi примітивни створіння, дитины сатани, заражени усіма відомими та невідомими сучасній медицині хворобами, шакаляча порода, чурбанi тупорили і чуркi неукраїнськи…
— Где твои, да, родители, мальчик? — спросил Юра Воробьев.
— Все умерли. Все в земле, — ответил тот, не глядя ни на кого, а глядя в окно на голые еще ветви вишен за стеклами. — Да…
«Неглуп. Немногословен… — расценил Юра. — Характер — в Ивана Павловича».
— Подойди, да, ко мне, отрок, — сказал Юра. — Давай знакомиться: я, да, дядя Юра Воробьев. А тот, кто тебя, да, привел — дядя Фрол, он сельский летчик.
— А отрок — это кто? Я, что ли, отрок? — спросил Вася, не сходя с места и по-прежнему не глядя в лица взрослых.
— Отрок — это несмышленыш, такой, да, как ты. Ты ведь не догадываешься о том, для чего, да, мы с дядей Фролом прилетели?
Тогда Вася впервые посмотрел прямо в глаза Юры Воробьева своими иномирными синими глазами. И Юра как озарение почувствовал, что его, летуна, жизнь на земле кончилась, что ему, Юре, здесь больше нечего делать, потому что не будет уже радости выше этой и чувства чище того, которое вспыхнуло и проблеснуло на мгновение в глазах мальчика.
— Нет, нет, — изменившимся, упавшим голосом сказал мой друг Юра Воробьев. — Не я твой отец. Но он, твой папа, так уж, да, получилось, жив, даже силен и здоров. Он просил меня отыскать тебя, да, хоть на краю света.
«Кто мы? Люди мы или карикатура на Божественный замысел? Мы не видим посланников неба — детей… В поисках ложной истины мы покушаемся на Божественный этот замысел, мы выдергиваем маховые перья из ангельских крыльев и внимательно изучаем в лабораториях химический состав детских слез. Полноте! Какая истина! Истина бежит нас, как от чумы, и лишь дьявол устало смеется над нами…» — думал Юра, доставая из записной книжки фотографию мастера Ивана Павловича.
— Вот твой, да, отец, Василий, — и, задумавшись над карточкой на миг, сказал: — Не дай Бог снова придут времена, когда живые люди будут завидовать, да, мертвым. Но пока есть мы, летающие, да, люди — все не так уж плохо, Василий…
При взгляде на фотографию Ивана Павловича лицо Василия словно умылось семью утренними росами, лицо просветлело, на нем зорно расцвели светом глаза. Белые зубы, как подснежники, пробивалась из-под холодного наста сомкнутых губ.
— Я его узнал, — сказал Вася. — Это мой папа. Тогда мне было два года…
— Тогда — тридцать минут на сборы, вот что тогда! — приказал Фрол. — Помните, высокооктановый самогон как топливо имеет свойство испаряться при дневной жаре, — и подмигнул Юре: — Я пойду с ним.
— Нет, нет! — не отрывая, впрочем, глаз от фотографии Ивана Павловича, возразил Вася. — Я — сам. Мне надо попрощаться с Галинкой… Можно, я пойду, покажу ей… своего батю?
— Ну, хорошо, хорошо. Сорок минут тебе на все, — разрешил Фрол. — А с тобой пойдет лейтенант Западлячко, он все же при форме. Будет меньше пустых вопросов со стороны здешних… м… м… обитателей.
Тогда осмелевший Вася спросил:
— Кто у вас главный?
— Главный — это он, дядя Юра.
— Дядя Юра, а можно я плюну на Аркадия Борисовича?
— Можно, — разрешил Юра.
— Но, но, но! — вскричал обиженный, возмущенный Самотыко. — Но, но!
— Смотрите-ка, еще живой полиглот. Он итальянский язык знает! — подивился Фрол.
На что Вася сказал:
— Он не полиглот — он проглот, — сделал верблюжье «тьфу» на пиджак своего обидчика и побежал прощаться с подружкой.
Обиженный обидчик горько заплакал, осознав ничтожность своего педагогического призвания. Но огнь сатанинских заклятий его возгорелся от детского плевка, как костер от ковша солярки, с новой силой:
— Кацапня, яка власної землі не має, бо живе на землі іншого народу щурячим брудним хвостом, смердючими язичникамi, опаришами бридкимi, хробакамi трупнимi… — бормотал он беспрерывно.
— Тихо шифером шурша, крыша едет не спеша, — откомментировал Фрол. — Сколько тебе, пан, нужно денег, чтобы ты встал в колено-локтевую позу? Эта твоя хохлопропаганда настолько «достала», что я сейчас тебя удушу своими руками в этих вот крагах. Скажи, что тебе дать в пасть, чтобы ты заткнулся?
— …Українці будуть тими, хто знищить цю заразу, зітре цю фашистську наволоч з лиця Землі… — отвечал мирно пан Самотыко.— Жаболизы, глистосмоки, гвалтівники пацюків, злодіи, стафілококи, стрептококки, курячиi грипп, коклюш, тиф, чума усіх віків та народів…
От камлания не отвлек его даже громкий голос Сени Парамарибского из школьного коридора:
— Вам телефонировали из секретариата президента? Да, телефонировали, однозначно! О чем вас, незасiчных-незасрiчных, просили? А просили вас о том, чтобы вы официально встретили меня, Семена Парамарибского, на красной дорожке и с цветами! Где дорожка? Где цветы? Где хлеб, соль, горилка, сало? Где ваш Самосука? Всех, всех — в Винницу! И секретариат вашего президента туда же — в Винницу, в психушку имени Верховной Рады имени Гузия! Сеня пошел бы за своими деньгами, даже будь они зарыты каким-нибудь несчастным в 1942 году в Дахау, под газенвагеном.
Голос Сени и литавренный грохот его шагов приближался к директорскому кабинету.
— Кто здесь — из детдома, а кто — из дурдома? За пятнадцать лет вами, хохлами, потеряно двенадцать миллионов рабочих мест, умерли, однозначно, пять миллионов человек! А? Это куда годится! — вещал он на ходу. — Однозначно, устроили тут голодомор, круче сталинского!
Сеня не отличал правду ото лжи. Он весело лгал всегда и на всякий случай, оттого что понимал: правда — это больно. Зачем делать себе больно? Он весело врал всем и вся вовсе не потому, что норовил обмануть, а потому что не верил в правду. Ложь была тем морем, в котором он был рыбой. Правда была для этой рыбы сушей. Одноклубники по «дурке» знали это его свойство, но привычно любили Сеню как хороший спарринг.
Словно от кодовых слов:
— А над этой резиденцией надо было бы повесить табличку: «Оставь надежду, всяк сюда входящий», — двери распахнулись.
3На какой-то миг я выглянул из-за толстой спины Сени и увидел наконец-то смеющееся лицо Юры Воробьева. Но Сеня предпочитал наслаждаться общей победой лично, в одиночку. Он встал в дверях, раскинув руки так, что у меня не осталось возможности видеть любимых друзей, и вскричал:
— Подъем, штрафная рота! Народ заждался своих освободителей!
«Ну, этот цирк надолго. Сене нужна публика». Я ущипнул его за бок, но Сеня так хорошо и упруго упитан, что не почувствовал этого, породив во мне нехорошие мысли о его сущности.