Он дернул щекой.
– История так сложилась, – неуверенно ответил студент. – Земли всегда было много. Всегда можно было куда-нибудь отойти… Географический детерминизм…
Майор как бы обдумал его слова. Откусил сорванную былинку и сплюнул жесткий остец.
– Это ты верно сказал. Отойти есть куда… Нет, хватит, ребята, наотходились… За Волгой земли нет…
Несколько мгновений они сидели в безмолвии. А потом майор тоже встал и, не прощаясь, даже не бросив взгляд, двинулся в сторону леса. Шел он через волнистый луг, начинавшийся сразу же за пригорком, и в отличие от Кабана ступал пружинисто и легко, будто вовсе не пил.
Ни разу не обернулся.
Автомат он нес за ремень – так, что в высокой траве его видно не было.
Студент дремал на пригорке, подложив руки под голову и сквозь тени слипающихся ресниц смотрел в солнечные просторы. Дремать ему сейчас, конечно, не следовало бы. Ему следовало бы сейчас трудолюбиво, как гномику, копошиться на развалинах капища: чертить схемы, обмеривать разнокалиберные менгиры, расчищать в поисках надписей окрестные валуны. Собственно, за этим он сюда и приехал. Неплохо было бы также пробить второй шурф, лучше наклонный, этак наискосок, и посмотреть, не попадется ли в «донном слое» чего-нибудь интересного. Чем больше конкретного археологического материала, тем лучше. Доктор Моммзен любит, когда в отчете наличествует множество схем и цифр. Такие отчеты проходят у него на ура. Делать, однако, ничего не хотелось: город, кафедра, институт казались сотканными из снов. Это была ложная память. Казалось совершенно невероятным, что где-то ходят сейчас по серой тверди асфальта, ездят на транспорте, спускаются в каменные глубины метро. В действительности ничего этого нет. Есть только пустошь, вечная комариная тишина, тысячи километров леса, полные древесного зноя. И в эту жаркую пустоту, в этот морок забвения медленно, как бесцветный яд, не обладающий к тому же ни вкусом, ни запахом, капля по капле втекает чужая кровь.
Он видел, как манайцы убирают последний мусор с очищенного пилиного участка. Заметны были ямы, аккуратно присыпанные землей, вытоптанная мертвая плешь, остатки разоренного огорода… Завтра манайцы, вероятно, примутся за участок Данилы, а еще через день, через два – за крепенькую избу Кабана. Здесь им, кстати, повозиться придется: дом у Кабана – как он сам – грузный, будто литой, из толстых брусьев, сросшихся отесанными боками. Сколько сил надо, чтоб его разобрать! Ничего, манайцы с ним справятся, возникнет на месте жилья та же рыхлая пустота, травяное раздолье, копошение насекомых… Был русский народ – останется от него десяток полузабытых слов…
Он также видел, как потянулись старухи к полю манайской пшеницы. Длинный, пронзительно желтый прямоугольник ее вытянулся между рекой и бывшей деревенской околицей. Как будто положили на землю сказочный ломоть сыра. И подравняли края: откусывай не откусывай – ни на миллиметр не уменьшится… Пшеницу манайцы почему-то не охраняли; напротив – любой мог нарвать себе сноп ярких колосьев. Далее из них вылущивались крепкие, лимонного цвета зерна, клались в миску, заливались водой, и уже через десять минут каша была готова. Ее не нужно было даже варить: зерно само разбухало, превращаясь в клейкую сладковатую массу. Серафима, у которой студент снимал комнату, ела ее три раза в день. Денег с него поэтому она не брала. Зачем мне деньги, милок, куда их тут тратить? А к тем продуктам, которые он привез из города, даже не прикоснулась.
Студент вытянул слегка затекшую ногу. Раздался писк, из-под кроссовки, которой он придавил лист лопуха, выскочил небольшой чемурек и встал твердым столбиком – зашипел, ощерился острыми зубками. Был он желтовато-коричневый, как все, что жило или росло у манайцев, размером с ящерицу (а может, это ящерица и была), чешуйчатый, когтистый, плоскоголовый, с раздвоенным язычком, выскакивавшим из кожистого нутра как огонь. Бусины черных глаз возмущенно подергивались: