Крайнов отхлебывает чай, молчит, уставившись в какую-то точку на стене. Шевелились, таили хмурь в глазах его густые брови. Они запоминающиеся на смуглом лице: черное и белое, черное и белое. Пегие. В юности они были черными, красивыми. Стали такими расти после того, как обгорел в танке.
— Это он зря, — промолвил наконец. — В посаженые. Не умею я, право. Уж лучше Вавилкина, у него и манеры, и язык тыщу оборотов в минуту... А за Оню я рад! По слухам, хорошего парня выбрала.
— Мы-то с Ларионычем еще не видели, а так, слышно, очень хороший. Не пьет, не курит... В газете вот портрет его напечатали.
— Хорошее, симпатичное лицо, — кивнул Крайнов, возвращая ей газету. — Чрезвычайно, право, радуюсь за Тонюшку. Она ведь тоже... — С лукавиной окинул взглядом Филаретовну, и та зарделась вдруг ни с того ни с сего, самой неудобно стало.
— Скажешь тоже! Куда мне до нее...
— Н-ну, если сбросить...
— Не сбросишь, Иваныч... А Оня — что ж! Не зря Ларионыч дышал на нее, пеленки с-под нее стирал, купать без него не разрешал. Старшие-то двое умерли, вот и... Она и выпестовалась, лебедынька, на загляденье!
— Любит он потомков. Помню. Гришу с пеленок тоже везде с собой: и в лодку, и в кочегарку, и в лес...
Филаретовна засмеялась:
— И к горшку! Его посадит и сам кряхтит, помогает... Оню любит, а Гриня для него — все. Фамилия, говорит! Наследник! Продолжатель!
И опять заиграли чем-то недовольные крайновские пегие брови.
— Худо, право, если во всем в отца.
— В том-то и дело, Иваныч, что не в отца! Ларионыч-то вяз, дуб, а Гриня — кленочек гибкий да хлипкий. Квелый какой-то, мечтательный какой-то. Сердится иной раз Ларионыч на него. Ему хочется, чтоб из него мужичище, казачище, ну, как он сам!
— Это-то, Филаретовна, и беспокоит меня. Неправедная цель.
Она посмотрела на него пристально-пристально; сочувственно, намекающе прикоснулась к груди:
— Иль не утихло здесь-то? Долгонько носишь, Ваня.
Он крякнул, отставил чашку.
— Не о том я, Анна... У меня уж тоже дети взрослые. Не в обиде я, право. Ты — его, он — тебя, а третий всегда лишний. Ларионыч-то видный был, в орденах весь.
— Как у тебя все просто... Не в орденах дело, Ваня. Понастырней он был, девки силу, настойчивость любят. А третий... третий не лишний был, третий — сам знаешь, под Сталинградом лег.
— Знаю... В общем, не о том я, Аня.
— Об чем же тогда?
— О Ларионыче, о Грише... И вообще!
— Выходит, об том же. Завидуешь...
Крайнов поднялся. Что ей ответить? Почему-то никогда не понимала его Анна.
— Спасибо за чай-сахар!
Звякнула щеколда, резко отпахнулась калитка. Вошли удрученные Оня с Катькой. Ни на кого не глядя, быстро направились в дом.
— Неразлучные! — натянуто улыбнулся Крайнов, занятый мыслями о разговоре с Филаретовной. — Как говорят, две подружки — обе вровень, одну в пристяжь, другу — в корень. Оня, я по бригадам еду, заночую, похоже, в третьей. Так что в Совете, если спросят, буду Завтра после обеда.
— Хорошо. — Девушки скрылись в доме.
Филаретовна проводила их высоко поднятыми скобками бровей:
— Поссорились, что ль? Ох, девки!
— Пусть у тебя все хорошо будет, Анна Филаретовна. — Крайнов надел свой танкистский шлем, спрятав глубокие залысины, седую кучерявинку чуба над высоким лбом, лицо без них стало и меньше, и как бы простоватее, всего-то на нем приметного — пегие кустистые брови. А со шлемом он не расстается с войны, оттуда привез.
Пошел к калитке.
— На свадьбу-то придешь? Если уж от смотрин бежишь...
— Ты считаешь — надо? — Он приостановился.
Филаретовна в нерешительности повела плечами, спрятала под фартуком полные белые руки, будто им вдруг зябко стало, и Крайнов подумал, что все-таки она кое-что понимает из их взаимоотношений, его и ее мужа взаимоотношений. Сказала нетвердо:
— Сам решай, Иваныч... Оня-то у тебя в Совете работает.
— Приду.
Прямо перед его носом наотмашь отхлестнулась калитка, как с петель не сорвалась. Влетела Капочка, завопила так, словно выскочила из котла с кипящей смолой.
— Вашего!.. Вашего ведут! Связанного! Ужас! Страмотишшша!..
Филаретовна схватилась за сердце, непривычно потерялась, сразу — в голос, сразу — чуть ли не в крик.
— Кого?! Чего мелешь, Капитолина?!
— Твоего! Ларионыча преподобного! Страмотишша-а! — Прическа ее сбилась, но Капочке, видно, не до нее было, она ахала, охала, всплескивала руками, точно конец света близился. — Страмотишша!
За воротами — какая-то возня, злые, с придыхом выкрики. Кажется, голос Чумакова: