Выбрать главу

— Это вам так кажется. Потому что через ячею сети смотрите на мир. А посмотрите на Гришу... как он мается...

— Перемается... Это все, как ее, ну что росту дает, а в коленках — слабо, гнутся.

— Это у кого гнутся, не у тебя ль, Ларионыч? — высеменила из тьмы Капочка.

Чумаков отмахнулся, точно от мухи:

— Кыш!.. Вот, Артем, баба: и в двадцать — Капочка, и в пятьдесят — Капочка. В двадцать была дурой, и в полста не разбогатела. А я ей... Не зря сказано: лучше с умным потерять, чем с дураком найти.

— Моли бога, Ларионыч, что я при исполнении обязанностей! — выкликнула оскорбленная Капочка. — У кого есть спички? Дымил-дымил Вавилкин в дверях, а хватились — пятки намылил. Поди, с перепугу медвежья болезнь напала... А в погребе том тьма египетская, сам черт ногу сломит, а другую вывернет! А тебе, Ларионыч, отрыгнутся твои подлые слова! — Взяв спички, она скрылась.

Чумаков вроде и не слышал ее угрозы. Что Капочка, когда сама власть коленкой придавила. Да и что может быть страшнее случившегося? То, что принесут сейчас из того погреба двухведерную кастрюлю с засоленными лещами и воблой, уже ничего не добавит.

Загустевшие сумерки сглаживали грубые черты его лица, стушевывали прямую, жесткую складку рта. И захотелось вдруг Артему представить себе Чумакова человечным, понятливым, располагающим. Сидеть бы с ним как сыну с отцом, на крыльце, слушать вечерние звуки (соловей поет-расстарывается, радиола заливается, где-то девчата хохочут), не спеша балагурить о былом и о сегодняшнем, заглядывать в завтра...

Но близко за темными окнами была раздавленная бедой, позором Оня. По двору тенью, будто помешанный, слонялся Гринька, всем телом дергаясь от внезапно возникшей икоты; на больничной койке метался в горячке Авдеич. И где-то рядом, возможно, в избе наискосок, материнские глаза до сих пор не просохли, оплакивая сына-подлетка, захлебнувшегося на придонных коварных крючьях браконьера.

Качнулся Чумаков к Артему, по-хорошему, понимающе в лицо заглянул:

— А все ж душа не на середке, да? Переживаешь? Упреждал я тебя, просил... Помнишь, поди?

Вскипел Артем:

— Идите вы!

И ушагал к распахнутым воротам. Почувствовал, как под левым веком какой-то мускул стал дергаться. Потер пальцами, спиной повернулся к окнам, к дому: скорей бы Прохоренко закруглял эту катавасию! Все измаялись. И больше всех, быть может, Гринька. Ничего подобного, даже отдаленно, он не переживал за свои семнадцать.

Так может ходить, ни на что не обращать внимания только заболевший человек. Гринька ни на минуту не останавливался, не присаживался. Ходил и ходил, ходил. Временами зажимал руками уши. Ему казалось, что в них, включенные на полную мощь, гремят сразу три магнитофона с разными записями, накладывающимися одна на другую. От них голова раскалывалась.

«Извеку чужеед, на чужих хлебах норовит!» — мученически хрипит голос Авдеича.

«Здесь... экзамен на аттестат зрелости сдаешь? — бьет по перепонкам накаленный гневом голос Артема. — Погань ты — вот кто ты есть...»

А над ними, среди них, сбиваясь, волнуясь, горюя, — Лена: «Гриша, ты сегодня и честь, и мужество потерял. Ты все потерял... Тяжело разочаровываться в друге. Еще тяжелее — терять друга. Прощай».

И со всех трех магнитофонов эхом звучало, удаляясь, повторяясь: «Прощай... прощай... прощай...»

Как и предполагал Чумаков, кастрюлю с рыбой принесли и поставили возле сетей и крючьев. И Прохоренко пригласил подписывать протокол. Первому предложил Чумакову, как «главному действующему лицу». Тот прочитал, отодвинул от себя:

— Не-е, рыбнадзор, не подпишу, не-е! Напраслина тут! Я ж говорил, они первыми напали, Артем, то есть, с Авдеичем. Я оборонял жизнь свою и сына, самооборона, стало быть. — Он облапал Гриньку за плечи, ища в нем подмоги своим словам. — Ухлопали б к едреной бабушке! И не браконьерничали мы! Сельпо послало. Для общественного питания. Напраслина!

Гринька вырвался из-под его руки.

— Зачем... врать, папаня?! — Его продолжала бить икота. — Мы начали... Зачем врать?!

У Чумакова челюсть отвалилась, глаза, уставленные на Гриньку, полезли из орбит. Он хотел что-то сказать, выкрикнуть, но кадык ходил вхолостую, не мог вытолкнуть ни слова, ни полслова. Наконец повернулся, посмотрел на всех, перевел дыхание: