– Но мы же уйдем! – Она пыталась подняться, и плакала, и даже тряслась. – Мы уйдем отсюда и не знаем когда, а там, может, все будет совсем по-другому! И разве нельзя этот мир любить хотя бы за то, что мы с ним расстанемся, за то, что в любую минуту мы можем расстаться, вы и я, и неизвестно…
Виталик обернулся, шагнул к ней и протянул ей руку. Мария схватилась за нее, не по-столярски гладкую с тыльной стороны, теплую и сухую, и ей показалось, будто ее поднимающееся тело ничего не весит, будто его и нет. Секунду-две две бойницы смотрели на Марию, затем Виталик во второй раз повернулся к ней спиной и двинулся прочь.
Мария выждала, давая ему уйти, и медленно направилась к опушке.
Виталик сидел на бревне, голова его свисала к груди, и кисти рук свисали меж широко разведенных коленей. И Мария впервые отметила, что, должно быть, неудобно при его росте сидеть так низко. Хотя он сам выбрал это бревно, а значит, ему ничто не мешает.
– Я вам неправду сказал: я же ведь знаю, как это… Я сам это чувствовал столько раз – чувствовал жизнь, и все ей хотелось отдать, только чтобы она меня не бросала… Это не любовь, потому что любовь-то в поступках, а тут я для нее ничего сделать не могу, только хочу ее, хочу, чтобы она длилась вот такая, как есть!…
– Она – это жизнь? – спросила Мария.
Ей было жаль его, и хотелось отыграть назад, чтобы не победить, а вновь быть побежденной. Ей было жаль его, как поваленное дерево.
– Теперь мне пора, – сказала Мария.
Верхушки сосен сталкивались и разлетались. Немая, неповоротливая, в тоске бушующая сила металась над этими местами.
– Тебе не жаль расставаться с этой работой? – спросил отец.
– С работой – нет, с Воскресенским… не знаю. Возможно, я буду скучать, иногда. Но мне грустно расставаться с Виталием. Нет, папа, я не влюбилась – я не доспорила. Знаешь, в спорах о том, чего Бог от нас хочет и чего мы хотим от Него, истина рождается, рождается и никак не может родиться. Поэтому их надо обрывать так: на середине, когда силы иссякли, а второе дыхание еще не открылось.
И Мария рассказала все по порядку, от встречи до последнего разговора, и, когда приближалась к внезапному перевороту, вдруг испугалась, не понимая, чего боится, словно кто-то встал у нее за спиной. Но оно не надвигалось сзади, а смотрело ей прямо в лицо, смотрело родными глазами отца.
– И ты человека, в шестнадцать лет потерявшего мать, учила горячо любить жизнь? – спросил отец с полуулыбкой.
– Извини, – сказала Мария. – Мне стыдно.
И оба замолчали.
– Ты не видела в жизни зла, Маруся, – сказал наконец отец, и Марии подумалось: он сокрушается о себе.
– Это плохо? – спросила она, как ребенок.
Отец пожал плечами.
«Я видела добро, глядя на отца, – подумала Мария, – я видела его от вас».
9
Начало ноября: зеленый газон под снегом, вместе они похожи на ягель.
На Яузском бульваре теперь гравиевая дорожка. Угловой дом на углу бульвара и улицы Воронцово поле. Если бы не было там магазина «Продукты», была бы мастерская по ремонту обуви. Стертые буквы. Направо – желтая крепость с истуканами строителей коммунизма. Дом Телешевых в коричневой, чайной, провинциальной глуби деревьев. Есть в бульварах что-то старо-богемное, провинциально-осеннее. Я пытаюсь вспомнить. Хожу по улицам-закутам Китай-города, по интеллигентной коричневой сухости ноября, и пытаюсь вспомнить. Есть несколько мест, где веет эта так недавно прошедшая, эта не моя жизнь с полутемными, северноренессансными, под Тарковского, подоконниками, дачными и загадочными. Какие-то художники жили здесь… Алкогольный хламный уют художнических квартир в старомосковской, старосоветской бульварной жизни. Застекленная мансарда пахнет гниющим деревом и лежалыми книгами. Лыжи. Абажур.
Яузский узкий бульвар круто спускается и быстро кончается. На нем никого. Я иду быстро под горку, пытаясь вобрать еще сколько-то не моей жизни и угадать, откуда она, такая трепещущая и не умеющая стареть. Там всегда есть какая-то романтическая девица, рука об руку с художником убежавшая в старомосковский северный ренессанс его нищей сказки. У них кипит чайник, шумит море и закатом горит абажур. Впереди у них вечная юность седой пышноволосой романтики.
На скамьях никого, и только на одной сидит он, поставив кузов у ног. Как могла я забыть о Яузском бульваре?
– Вот и ты, – шепчу я.
От меня уже ничего не зависит. Сейчас или никогда.
Я могу ничего не делать. Я могу только сесть на ту же скамью, потому что обстоятельства стеклись сюда, как воды бульвара, и судьба на маленьких волночках, как цветной ялик с парусом из календарной страницы. Из календарной страницы – а на ней банальные горы, родные, зеленые, пахнущие сыро, пахнущие домом, блестящие от времени, банальные горы.