Она предпочла не поправлять капитана, просто взяла протянутый кинжал.
Ящик с Септумом остался в задней части повозки. Капитан оставил дверь конюшни открытой, чтобы было светло, и с завидной легкостью взобрался наверх. Мне потребовалась помощь, и он с легким поклоном извинения взял меня за руку. Не меня, как я поняла, он всегда обращался к ней, словно извиняясь не только за то, что коснулся ее руки, но и за то, что мы вместе.
– Приготовься, – сказал он, приближаясь к ящику.
Я покрепче сжала кинжал.
– Готова, давай.
Капитан Энеас поднял крышку. Там все так же лежала бледная и неподвижная оболочка Лео Септума, глядя в никуда, хотя снятая крышка открывала перед ним целый мир. Он не проявлял интереса ни к новым видам, ни к звукам. Даже запах еды его не заинтересовал.
– Ешь, – сказал капитан, поднося к его губам кусок солонины.
И пустая оболочка начала есть. Прежде чем проглотить, он жевал, так неспешно, словно у него была впереди целая вечность.
– Ешь.
Это продолжалось до тех пор, пока тарелка не опустела. Капитан Энеас поставил ее себе под ноги и взялся за крышку гроба, собираясь ее опустить.
– Вы всегда так заботливы и внимательны, капитан, – вдруг произнесло тело, глядя прямо ему в лицо.
Голос звучал хрипло, а слова произносились невнятно, словно эти губы давно не пробовали говорить.
– Лео, – сдавленно произнес капитан Энеас.
– Да, капитан, это я. Я перед этим домом и хотел бы забрать своего брата.
8
Я не хотел засыпать, но когда слишком нагружаешь тело, оно берет свое. Как только Деркка уложил меня в хижине, я тут же отключился.
Страхи последовали за мной в темноту. Люди шли дорогами моей памяти, и все было так ясно, будто они сидели передо мной. Вот заклинатель Джиннит велит снова и снова повторять календарь сбора урожая для нашей рощи и, слушая, ждет неизбежной ошибки. За каждой ошибкой должна следовать молитва богам, но вместо нее я слышу хриплые вздохи, и вот уже передо мной сидит гуртовщик Сассанджи, точа клинок.
Мои дрожащие пальцы нащупывают кожу, и я пытаюсь держаться, молить, объяснить. «Прости, гуртовщик, я не хотел причинить столько бед. Прошу, не изгоняй меня».
Старик смеется, и смеется, и смеется, пока мальчишка стоит перед ним на коленях за то, что едва не задавил трех Клинков повозкой с бочками. Мать уже умерла, и рядом сидит Гидеон, держа меня за руку со снисходительной улыбкой на лице.
«Пожалуйста, не отсылайте меня».
На моем плече лежит тяжелая рука заклинателя Джиннита. Я должен гордиться и горжусь, но это гордость мученика, рожденная упрямством ребенка с промытыми мозгами.
Гидеон не пытается отговорить меня. Мы должны уйти с рассветом. Одним богам известно, когда я увижу свой гурт или Гидеона. Должно быть, мы думаем об одном и том же, но ничего не говорим. Мы левантийцы. Мы должны делать то, что от нас требуется.
«Вот, возьми». Он дает мне рубаху – не новую, с потертостями на вороте и неумело зашитой дырой на боку. Я всегда брал у него эту рубаху, когда грустил, скучал по матери или когда мир казался мрачным и бессмысленным. Гидеон сердился, а я не мог объяснить, не мог выразить словами то чувство подъема в груди, когда надевал ее, вдыхал ее запах и чувствовал кожей мягкую ткань, поэтому говорил всякие глупости, что теперь она моя, или что она идет мне больше, или вообще он украл ее у меня. Она порвалась на боку в нашей потасовке, и он рассердился и обозвал меня надоедливым ребенком. Это я так неумело починил ее, пыхтя над каждым неровным стежком. То, что она снова в моих руках, лишает меня голоса.
Он не приходит провожать меня на следующее утро, хотя я сотню раз оборачиваюсь, пока гурт уменьшается вдалеке.
Я проснулся в поту от паники, потеряв ориентацию в душной темноте. Рубаха лежала в седельной сумке, и мне вдруг показалось важным убедиться, что она еще там, но пока я шарил дрожащими руками по хижине, память вернулась. Седельные сумки остались с Дзиньзо в Сяне, а я, израненный и больной от недостатка еды и отдыха, находился в лагере под управлением заклинательницы лошадей, которой не мог доверять. Гидеону грозит опасность, но я не в состоянии добраться до него. И в самые темные часы ночи я не мог не задаваться вопросом, можно ли его вообще спасти. И хочет ли он этого.
Я беспокойно дремал всю ночь и следующий день и проснулся, только когда в хижину проник золотистый вечерний свет, а воздух наполнился ароматом еды. Целый день? Два? Все болело, раны и натруженные мышцы создавали симфонию боли, но я ругал себя за слабость в то время, когда все висело на волоске и в любой момент могло произойти то, что я должен был предотвратить.