Георгий Иосифович Гуревич
Мы – с переднего края
Одно я не понимаю, папа: как люди сделали всю эту Землю?
1
– Алые облака на черном фоне! – воскликнул режиссер. – Муза, это чересчур. Всегда вас тянет на условность!
Он выражал сомнение, возмущался и негодовал на миниатюрном радиобраслете. Гнев на крошечном личике казался немного смешным. И молодая художница снисходителено, как ребенку, ответила изображению:
– В искусстве всегда есть условность, вы сами мне объясняли. Когда плоские фигурки на экране телевизора в нашем присутствии объясняются в любви, это. условность. Но мы привыкли к ней с детства и не замечаем. Волнуемся, переживаем, глядя на условные тени. Алые облака условны. Но красное будоражит, тревожит, настораживает, черное – навевает уныние. Макбет – черно-красный, так я его вижу.
Режиссер в немом негодовании воздел руки к небу. Художница рассердилась и выключила браслет. Собеседник ее исчез, словно под сцену провалился. Потухший экран был похож на бессмысленный глаз слепого.
– Условность! – проговорила художница. – Видел бы ты Поэзию…
Она вернулась к работе, тронула рукоятки цвета, изменила тон, прибавила яркость… но картина становилась все неприятнее.
– А ты, бездарная, уже записать хотела! – воскликнула художница и рывком выдернула выключатель.
Свет погас, краски исчезли все сразу. Белое полотно бессмысленно глядело на нее со стены.
Целый месяц возилась она, создавая эту световую картину. Крутила ручки, смешивая цветные лучи, подбирала оттенки, переходы. Казалось, работа уже завершена, остается дать команду машине, записать расположение пятен, частоту и яркость света. И вот все погашено. Не зря ли? Не лучше ли было подождать до утра, оценить свежим взглядом?
И ей стало так жалко себя, своего долгого труда, даже у переносицы защемило и слезы навернулись на глаза.
Но тут дверь распахнулась. Мягко шлепая эластичными гусеницами, в комнату вошла прислуга, киба-прислуга, конечно, симпатичный домашний гном, следивший за порядком в квартирке художницы.
– Письмо, – сказала киба гнусавым баском. На ее плоских ладонях лежал небольшой диск, завернутый в черную бумагу.
– Откуда? – спросила художница.
– Гость принес, – прогнусавила киба и, осветив квадрат на лбу, показала моментальный снимок: молодой человек с еле пробивающимися усиками, в шлеме и глухом серебристом комбинезоне. Так одевались люди переднего края – необжитых планет.
– Конечно, с переднего края, – усмехнулась художница. – Только там забыли, что на свете есть фотопочта. Носят конверты пешком, как в прошлом тысячелетии.
Она с неудовольствием смотрела на диск в черной бумаге.
Передний край был прошлым, отвергнутым прошлым, не хотелось его ворошить. Если бы сегодня работалось, она бы отложила письмо, постаралась бы забыть о нем. Но все равно день пошел насмарку.
– Ладно, прочти! – сказала она и всунула диск б широкую, как бы усмехающуюся пасть гнома.
Щелкнул рычажок, зашелестела лента, и раздался голос, который когда-то был дорогим.
2
– Я смотрю на тебя, Муза, диктую и смотрю. Ты наводишь порядок в комнате, передвигаешь кресла, присасываешь к стене картины и полки. Удивительная походка у тебя – как будто в туфлях скрытые пружины. Вот ты отдернула занавеску, недовольно поморщилась, оглянулась на меня ласково и кокетливо. Вот поправила скатерть, переставила книги на полке, мурлыча песенку про былинников-целинников. И опять подвинула кресло, присосала картину, отдернула занавеску… неутомимая и хлопотливая, как домашняя киба, веселая и неунывающая, как живая Муза.
К сожалению, это не ты, это твой кинопортрет. Я снял его, когда мы были еще вместе. В то время мне нравилось работать, поглядывая, как ты наводишь уют, как летаешь по комнате на туфельках-пружинках. Сейчас тебя нет, и я смотрю, как порхает твой кинопортрет, Порхает как ты, напевает как ты, но очень уж однообразно. Знает одну-единственную песенку о былинниках, умеет только отдергивать занавеску.