Мы лежим в траве и тихонько перешептываемся. Если б пришли партизаны, мы бы первыми показали им, где живет Неумыка. Он теперь стал важной птицей, нацепил на рукав повязку и ходит по деревне с немецкой винтовкой. На нем новый, с иголочки, костюм, хромовые сапоги, в руке резиновая палка. Хлопает он палкой по голенищу и зубы скалит:
— Хватит с вас, пожили всласть при большевиках. Дайте теперь и мне пожить.
Встречая пожилых мужчин, Неумыка орет на них, чтоб снимали шапки, а на женщин, — чтоб низко кланялись.
— Что, забыли при большевиках, как это делается?!
Не узнать теперь и рыжего Неумыку-младшего: в новых, фабричного сукна, брюках, в шелковой рубашке. Лето на дворе, а Рыжий в ботинках ходит — таким барином стал. Правда, однажды, когда он сунулся было к нашему ручью, мы его как следует облепили грязью, да, видно, зря связались. Грозился сказать отцу про советские книжки.
Полицейских у нас пятеро. Трое местных, а двое откуда-то приблудились. Ближайшим помощником у Неумыки — криворотый Афонька. Бабушка говорит, что он всю жизнь был горем луковым, а тут, смотри-ка, в люди выбился.
У меня к криворотому Афоньке свой счет. Он побил мою бабушку, требуя самогонки. Самогонки у нас не было, а если б и была, так не для этого ублюдка.
Бабушка так ему и сказала:
— Убирайся отсюда, ублюдок!
А он размахнулся — да кулаком ей в грудь. Бабушка и сегодня еще стонет.
— Эх, скорей бы в партизаны, — вздыхаем мы с Санькой, а по ту сторону забора поблескивают на солнце сочные, налитые антоновки. Смотришь на них — слюнки текут. Одна беда: нельзя нам колотить и антоновки, тоже слово дано. Но Санька находит выход.
— А зачем нам колотить? — рассуждает он. — Насобираем на земле паданцев. Все равно гниют.
Подумали и решили, что это будет по-честному и дед Мирон не станет сердиться.
Есть здесь рядом в заборе одна наша заветная доска. Гвоздь, которым она прибита к нижней жерди, почти начисто переела ржавчина, а чего не доела, мы клещами перекусили еще весной. Теперь эта доска легко отходит в сторону. Отведешь ее рукой — и лезь на здоровье.
И вот мы с Санькой под антоновкой, ползаем по картофельным бороздам, ищем яблоки. Санька уже спрятал за пазуху штук пять, а я всего два. Мне обидно и не хочется отставать от него.
И вдруг Санька шепчет:
— Мирон!
И верно, я увидел Мирона, направлявшегося в нашу сторону. В руках у него был горлач и еще что-то, завернутое в чистую тряпицу. Удирать через наш лаз поздно. Если дед заметит, стыда не оберешься.
— Давай сюда! — прошептал Санька и юркнул в Миронов блиндаж. Впопыхах он треснулся лбом о бревно, которое поддерживало накат, но даже не ойкнул. Вслед за Санькой скатился в блиндаж и я. Расчет наш был прост: дед походит по саду и повернет назад, а мы спокойно отсидимся здесь, а потом убежим.
После яркого солнечного света в блиндаже темно, хоть глаз выколи. Почему-то сильно пахнет лекарством. А почему — разбираться некогда. Мы с ходу ринулись в самый темный уголок. И в этот момент послышался чей-то хриплый голос:
— Воды-ы…
Мы с Санькой обомлели: кто здесь еще есть, кроме нас? Метнулись было к выходу — и снова поздно. В блиндаже стало совсем темно — свет заслонил дед Мирон. Согнувшись в дугу, чтобы не задеть головой бревен, он прошел мимо нас и склонился в темноте над человеком.
— Стой! Стой! — вдруг закричал незнакомец. — Орлов, смотри справа! Справа смотри! Подпускай ближе… Огонь!
Я и дышать перестал, прилип к сырой глиняной стене. Но спустя минуту незнакомец умолк. Слышно было, как стучат зубы о ковш, течет на солому вода да дед бормочет себе под нос:
— Господи, боже мой… воля твоя…
Постепенно глаза привыкли к темноте. Теперь я хорошо вижу деда. Он стоит на коленях подле раненого, поправляет под головой подушку, заправляет солому под постилку. Раненый в гимнастерке, со звездой на рукаве, голова обвязана, под расстегнутым воротом тоже бинты в черных пятнах. Кровь.
Я показываю Саньке на выход:
— Пока дед нас не видит, давай тихонько…
Санька прикладывает палец к губам: