4. ЧАПАЕВЦЫ
Лето плывет над деревней знойными солнечными днями, грозовыми тучами, звездными душными ночами. Утром оно рассыпает буйные росы по травам, звенит о днища доенок тугими струями теплого пахучего молока. И вот уже раздается голос пастуха:
— Гэй! Гэй! Ку-уда? Волк тебя задери!
Громко хлопает длинный, тяжелый кнут.
И вдруг где-то далеко, у околицы, начинает часто-часто тюкать по бабке молоток.
Ему отзывается второй — в другом дворе, потом в третьем, четвертом и, наконец, в нашем, под самыми окнами:
— Тюк — тюк — тюк — тюк…
Смолкнет на время и снова:
— Тюк — тюк — тюк — тюк…
Это отец отбивает косу.
Бабушка тоже собирается в колхоз — точит о кирпич мотыгу. В колхозном саду еще не прополота свекла. От этой свеклы у всех прямо руки отваливаются.
Бабушка у меня молодцом. Ей уже под шестьдесят, и ничего — как молодая: ловкая, расторопная. Верно, потому и называют ее не по отчеству, а просто — тетя Мотя. Без нее ни одна работа ни на своем, ни на колхозном огороде не обходится: и парниковые рамы стеклит да обмазывает, и рассаду выращивает, и помидоры пасынкует, и грядки полет… Люди диву даются: двужильная она, что ли?
Лицо у бабушки горбоносое, сухое, волосы густые и черные, глаза зоркие, то смешливые, то колючие. Она ими меня насквозь видит, она знает, чем я дышу. Вот только зубов у нее мало. И все равно быстрей, чем она, с яблоком не справишься: достанет из кармана ножик, раз-раз-раз — и в рот. Кстати, в кармане у бабушки найдешь не только ножик. Там припасены и новый гвоздь, и сыромятный ремешок, и моток медной проволоки — что угодно.
Свой «струмент» бабушка не доверяет никому. Как-то отец сам наточил мотыгу наждаком, а потом не рад был: не так — и весь сказ.
— Ну, поглядывай тут, девка. Я пошла! — кричит бабушка в окно, поскрежетав о кирпич мотыгой.
Девка — это моя мама. Она уже несколько лет болеет. Ее и дома лечили, и клали в больницу, да лекарства не помогали.
Бабушка говорит, что она надорвала сердце и нового тут не вставишь.
Мама, охая, топчется возле печи, гремит ухватами и кочергой, проклинает тяжелые чугуны. Выбившись из сил, она садится на скамью, и по ее худым щекам катятся слезы.
— Мам, чего ты? — испуганно спрашиваю я.
— Спите, спите, — спохватывается мама. — Это я так, детки, припомнилось грустное…
Но уже не спится. Я очень жалею маму и твердо обещаю себе, что буду всегда ее слушаться и с завтрашнего дня стану как следует пасти кабанчика и играть с Глыжкой. Сегодня мне еще нельзя. Санька назначил военные маневры. Он теперь у нас Чапаев, а я его Петька.
Наевшись толченой картошки с молоком, мы с Глыжкой выбегаем из хаты. А тут солнца полон двор, полна деревня, полно небо. Во дворе копошится в мусоре наседка с цыплятами. Погребет лапами, покудахчет — и цыплята трусцой к ней. Увидав, что ничего путного мать не добыла, они разочарованно расходятся в стороны. Наседка сама сконфужена — что-то ведь должно тут быть! И она снова, еще усерднее берется за работу.
Кабанчик уже вспахал полдвора: все рыло до самых глаз в земле. Он встречает нас, как близких приятелей, веселым хрюканьем, будто спрашивает: что, братцы, может пойдем разроем лужайку у ручья?
Но больше всех обрадовался нашему появлению Жук. Он так и заплясал возле своей конуры, лязгая цепью. В его собачьих глазах немой упрек: ну и спите же вы, как паны! А вот хлеба вынести, видать, забыли.
Санька налетает на меня вихрем. Он словно из-под земли вырос — грозный и решительный. Выгоревшие рыжеватые волосы торчат во все стороны, на лбу — свежая шишка.
— Ты вот сидишь тут, — набросился он на меня, — а хуторяне нашу крепость на лугу заняли…
Хуторяне — это такие же мальчишки, как и мы, только с Хутора. А Хутор — улица по ту сторону ручья. У нас с ними давно идет борьба не на жизнь, а на смерть. Эти самые хуторяне, которыми верховодит Петька Смык, нахально считают себя красными. А все как раз наоборот: красные — это мы, белые — они. У нас командир Чапаев. Санька не сам это выдумал. Его Чапаевым назвал киномеханик, а теперь и все так зовут, даже мой отец. Он всегда смеется:
— Что, Чапаев, новой шишкой обзавелся? Ну, ничего, лоб тверже будет.
Нам с Санькой очень нравилось кино про Чапаева. Мы сходили за деньги раз-другой, а потом где ты их, этих денег, наберешься? Решили перехитрить киномеханика. Когда кончился первый сеанс, мы залезли под лавку в дальнем углу и затаились там, как мыши под веником. Удалось. Мы и второй раз, и третий. А на четвертый…
Мы с Санькой не любим вспоминать, что было на четвертый раз. Когда моего друга выволокли из-под лавки, он возьми и ляпни с перепугу: