Так началась наша дружба, как напряженный и радостный друг ко другу интерес. Ни о разводе, ни тем более о браке мы и не помышляли. Мы жили только настоящим, грелись в его свете, никому, кроме нас двоих, не видимом, никого ничем не оскорбляющем. Снова повеяло на меня духом свободы, поэзии -таинственным гением жизни, ушедшим со смертью Олега.
Все было еще между нами непрочно, и в то же время это была полная жизнь.
Куда бы я ни пришла в те дни -- к матери ли, к друзьям -- все на меня дивились и только не спрашивали: "что с тобой?" Но я молчала. Я боялась спугнуть свое новое счастье. От счастья, именно в эти дни, я начала думать о том, чтоб отдать сполна свой долг: посвятить остаток жизни не одной матери, но и покинутому мужу. Теперь мне это казалось легкой жертвой.
Хорошо помню, как я встретилась с ним на улице, рассказала о новой работе у писателя, о новых людях на моем пути. Он слушал с интересом, радостно улыбался и все время вставлял в мой рассказ: "Записывай, непременно записывай за ними -- это ведь реликты эпохи!"
Сколько бы так длилось, к чему бы привело? Но судьбе было угодно подхлестнуть события. Чтобы сделать их понятными читателю, надо напомнить, что в те годы каждый третий среди нас считался филером,-- так говорили опытные люди, и это подтверждалось практикой жизни.
Вот почему 3-го февраля Пришвин записывает в дневнике два таинственных слова: "А если?"
"А если?"
"Изучая письмо В. Д-ны, нашел, что логика ее не покидает ни на мгновение: очень умная, а я совершенный дурак ("уверчив"). Но вот выступает контролер доверия -- Разум (он Разумник Васильевич) и спрашивает: "а если?" И какая кутерьма подымается, и "сладкий недуг" исчезает в одно мгновение... и становится ясным, что то мое одиночество, на которое я жаловался моему новому другу, и было и есть средство моего спасения и разгадка для всех удивительного, что такой ребенок мог сохраниться в наше время.
Р. В. говорит: "А если?"
-- Но разве вы не видите, какая она?
-- Вижу, да, а все-таки "а если?".
-- Но, ведь если думать всегда о "если", с места сдвинуться нельзя.
-- Почему же? Вот Аксюша,-- она, несомненно, не "а если",-- отвечает мне Р. В.
5 февраля. Дни 3--4 февраля были самые трудные, я ужасно страдал. Р. В. рассказал мне о женщине, которая вышла замуж за человека, подлежащего исследованию. Восемь месяцев спала с ним, все выведала и предала. И под влиянием рассказа Р. В.-ча, не видя Веду, я представил себе, будто стало невозможным поправить малодушие: "ушла и больше не придет никогда!" И мне остается "прочее время живота".
Вот тут-то во мне все закричало: "спасать, немедленно спасать!" И я написал тут письмо ей. О, как я люблю это чувство покаяния, из которого воскресает мой настоящий человек!"
"Мое письмо. "После каждой новой встречи Вы чем-нибудь возвышаетесь в моих глазах, и чем-нибудь перед самим собой я становлюсь ниже, и в чем-нибудь я отступаю. Не только архивы мои -- драгоценные (казалось мне раньше) дневники, но и книги в моих глазах теряют прежнее значение, и последние остатки вкуса к славе исчезают. Самоуверенность моя исчезает. Предвижу, что на этом пути "Пришвин", каким он был, и вовсе кончится. Напротив, все Ваше в моих глазах вырастает, и даже некоторые, раньше казалось, некрасивые черты преображаются и становятся для меня дороже красивого (родинка отцовская). Мне бы хотелось эту любовь мою к Вам понять как настоящую молодую любовь, самоотверженную, бесстрашную, бескорыстную. Могу ли? Пусть даже сейчас не могу, но я хочу бороться за это новое свое большое счастье и быть победителем. Я хочу понять процесс моего самопонимания в собственных глазах как разрушение всего того, что должно неминуемо рано или поздно разрушиться. Я хочу понять возвышение Ваше в моих глазах как силу жизни, которая должна воскресить меня после неминуемого разрушения оболочки моего самообольщения. Я хочу быть лучшим человеком и начать с Вами путешествие в неведомую страну, где господствует не томящееся "я", как теперь, а торжествующее и всепобеждающее "мы". Дорогая моя, не будем откладывать наше волшебное путешествие, сейчас же, в эту самую минуту, станем обдумывать радостный путь, уговариваться между собой в строгом неуклонном выполнении труднейших условий нашего будущего торжества.
Вашими же словами пишу, моя желанная, "хорошо ли молчать из трусости, из самолюбия не сделать того, ради чего и живешь-то на свете?". В Вашем существе выражено мое лучшее желание, и я готовлюсь, не скрою, с некоторой робостью к жертвам в личной эгоистической свободе, чтобы сделать Вам все хорошее и тем самым выше подняться и самому в собственных глазах.
Все, о чем я сейчас пишу, вышло от Вас, и я не хочу лицемерить и спрашивать Вас о том, согласны ли Вы со мной отправиться в далекое путешествие, в неведомую страну и там создать себе Дом. Это от Вас же пришло ко мне, и мне даже кажется, будто я только записываю, и весь труд мой состоит лишь в том, чтобы точно было выражено согласие с Вашим желанием и сознанием. Никто больше Вас не понимает так сильно, что талант мой -- есть сохраненная сила молодости, и я Вам назначаю его как невесте. И пусть в нашем союзе никогда не будет того, от чего погибает всякий обыкновенный союз: у нас никогда не будет в отношении друг ко другу отдельных путей, наши души открыты друг для друга, и цель наша общая.
Пишу это Вам в предрассветный час дня моего рождения".
Перечитывая через пять лет это свое письмо, Михаил Михайлович замечает: "Вспоминаю свое письменное предложение ей. До сих пор я этим гордился: мне казалось, что я совершил героический поступок -- прыгнул на пролетающее мгновение и остановил его. Другой стал бы раздумывать и пропустил бы свое мгновение. Я не раздумывал, а взял и достиг своего. Однако, если теперь подумать об этом, я мог бы сделать гораздо лучше (спокойней). Всем бы от этого было бы хорошо. Но, скорее всего, у меня не хватило бы духу на такое любовно-внимательное устройство жизни. И я, чувствуя слабость, и совершил этот бросок.
Факт героизма тут утверждается победой Дон-Кихота в его борьбе с Гамлетом. Это несомненно хорошо, и надо этим гордиться. Но только надо иметь в виду, что это выход человека отчаянного, боящегося пропустить свое мгновение жизни. Тут есть, может быть, и что-то ребячье: доверчивость бессмысленная и священная. Это чувство есть в русском народе, и назвать его можно словом "уверчивость". (Так Аксюша и сказала тогда: "Уверчив!") Но есть в том же народе идеал поведения человека с любовным вниманием.
Такой человек не прыжком движется, а ступает твердо и четко при свете любовного внимания. Вот с точки зрения этого идеала я теперь критикую свое письмо. И мне досадна теперь сама форма письма, какая-то безумно-рассудочная".
Через 12 лет: "В записях 1940 года есть что-то тяжелое и нудное: мы тогда не летели, не плыли, а делали сами новую жизнь, и дневники того времени иллюстрируют любовь как дело жизни, но никак не любовь-песню".
Так ли? -- спрашиваю я сейчас. Иначе нам было невозможно в те дни, как только трудиться подобно двум чернорабочим -- столько хламу было накоплено двумя -- и все это надо было раскопать и разгрести! Мы работали всерьез, навсегда.
Да, это была не юношеская встреча. И это была в те дни, вероятно, еще не любовь -- мы лишь осторожно и требовательно к ней приближались: мы не должны были больше ошибаться. "Кто обманывается в ком-нибудь, тот и другого обманывает. Значит, нельзя обманывать, но нельзя и обманываться". Так запишет М. М. через полгода.
Снова вспоминаю: я работала, а М. М. входил и выходил, останавливаясь за моим плечом. Он хотел мне что-то сказать, но я не прекращала стука машинки и не оборачивалась к нему и сдерживала собственное желание заглянуть ему в лицо. И тогда он сам притронулся к моей руке, остановил ее и сказал: "Я хочу сделать для вас только самое хорошее. Помните, мне от вас ничего для себя не нужно".