Выбрать главу

Так и помнить надо, что весь порочный аскетизм начинается с того момента, когда "сладость" понимается ядом и от него ждут спасенья. Аскетизм является целомудренным, пока он есть пантеизм. Когда нет живого и единственного предмета любви, приходится мудрить над тем самым, что по существу своему просто и требует молчания.

"Оставим буйным шалунам /Слепую жажду сладострастья / Не упоения, а счастья /Искать для сердца должно нам". (Баратынский)

Химера

"14 февраля (вечер). Подхожу к своему дому и думаю: вот раньше подходил и не думал ни о чем худом, а сейчас волнуюсь, не случилось ли чего. Какое-то злое предчувствие.

Прихожу -- в квартире нет никого. Вспоминаю -- суббота, значит, Аксюша на всенощной. И ни малейшего следа пребывания В. Бросился к конторке, где лежит конверт с нашей перепиской -- ее письма ко мне в нем не оказалось. Значит, была и унесла. Вдруг мое письмо к ней представилось мне во всей оскорбительной глупости. Я вообразил себе, что она оскорбилась и не пришла. Такая великая скорбь охватила меня, что я почувствовал неправду моего романа: так влюбляться нельзя, это уже и до смерти. И тут-то стали понятны эти типы "сверхчеловеков", вроде Печориных. После такого обмана жизнью остается одно удовольствие -- обманывать самому и мстить.

Нет, такой глупости, какая вышла с К. В., с этой не может случиться: слишком умна и серьезна. Но все-таки я приставил себе нож к сердцу: какой-нибудь случаи, даже самый малый,-- и все будет кончено. Нельзя, наверное, сделать и то, что я хотел: бросить все и жить и писать для нее одной. Союз может быть только во имя третьего, а не для нас самих -- иначе непременно появится химера.

Почему же она унесла письмо? Потому что выболтала мне всю свою жизнь и теперь открыто сомневается, что я сохраню тайну. Какой эгоизм, какая куриная слепота! Вообразила во мне своего героя, а настоящий мой, действительно героический, путь не видит... Соединив все, почувствовал впервые возвращение тоски и ночью написал ей письмо:

"Вы любите во мне воображаемого Вами человека, сочиненного Вами отчасти с помощью героя "Жень-шеня". Ваша любовь к герою ничем не отличается от любви политиков к будущему человечеству: все-все в будущем, а настоящего нет. Чего Вы ищете? Я с самого начала сказал Вам, что лучшее во мне -ребенок, будьте ему матерью. И я вел себя в отношении Вас все время как ребенок: вспомните, я начал с того, что просил Вас вместе с Вашей мамой переехать ко мне, все, вплоть до героического письма в день моего рождения. Я чувствовал от Вас в себе счастье, какого никогда не знал, но теперь понимаю, что я как ребенок обрадовался. Вы и это мое состояние не поняли и откровенно считаете его глупостью. Где же Ваше "будьте как дети" -- самое священное, самое великое для меня? Нет, ничего, ничего не взяли Вы себе из того лучшего моего, что я так наивно, с такой безумной расточительностью развернул перед Вами. Вы трусите, что ошиблись и отдались в ненадежные руки. Я не надеюсь пробудить в Вас и женщину в отношении себя: я не могу прийти к этому, когда нет простоты, и не хочу искать в сожалении. Но я люблю Ваше страданье, оно трогает меня, влечет, я не мог бы расстаться с Вашей задумчивостью... И мне очень нравится Ваша улыбка... Должно быть, все-таки я люблю Вас. А глупости своей, так и знайте, я не боюсь и письма рвать не буду.

Я не очень-то открывал Вам и вообще людям мою жизнь за 35 последних лет, в моем автобиографическом романе я ее оборвал на этом пороге. В горе своем, в нужде, в тоске по любимому человеку я создал из таланта моего себе утешение привлекать к себе людей и во множестве детей. Но Вы мне поверьте, что без сознательного строжайшего выполнения "будьте как дети" я не мог бы вынести этой жизни. В эту большую бессонную ночь я достиг того, что, посылая Вам свои слова, не боюсь за них, и, мало того, никогда Вы больше этого не узнаете, что Михаил Пришвин перед Вами будет бояться за свои слова или за свое поведение, клятву клятвенную даю -- никогда...ВашМ."

"17 февраля. Написанное в том первом "героическом" письме, оказывается, было правдиво, особенно тем, что сказано, что когда самоуничижение дойдет до конца, то начнется возрождение. С каждым часом крепну и готовлю для этой бедной женщины обвинительный акт:

1. Цветной карандаш на рукописи свидетельствует о ее малокультурности, отвечающей времени (как дернулся Раз. Вас., увидя эти пометки!).- Миша, ведь ты же сам мне в письме велел: "валяйте цветным карандашом!"

2. До нее не запирал ящиков. Я спрятал конверт с нашей перепиской нарочно в том ящике, куда всем запрещено, где лежит светочувствительная бумага. Она в тот ящик пробралась и там нашла. И еще меня упрекает, что не запираю! Следствием было то, что я велел починить замки... Это явление бытового нигилизма, соответствующего эпохе.

3. Безобразное бумажное хозяйство портит вид кабинета. Я посвятил все утро приборке. Входит Раз. Вас.:

-- Это она прибирала?

-- Нет, я.

-- Что же она у вас делает?

Я сказал, что мы пишем вместе рассказ, и потом прочитал Р. В-чу этот рассказ. Ему понравилось.

4. Я не могу назвать, как это скверно: сама по личному почину жизнь свою мне рассказала, а теперь, не скрывая, взвешивает меня, могу ли я, достоин ли хранить ее тайну. Это у нее от травмы -- психоз! Впрочем, такое время, все друг друга боятся...

Я из интеллигенции единственно уважаю В. А. Фаворского, которого на чистке спрашивали:

-- Что вы делаете для антирелигиозной пропаганды?

И он на это ответил:

-- Как я могу что-нибудь делать, если я в Бога верую?

За эти слова Фаворскому ничего не было, а того, кто спрашивал,-посадили. Почему же других мучают за веру, а Фаворскому можно? Потому что Фаворского, как и меня, Бог любит.

...а Веда мученица и трусиха за то, что Бог создал ее для любви, а она полной любви предпочла полулюбовь. За то вот и мучится, и все ждет ее. Ее пожалеть надо, помочь, приласкать, а никак не ругать и не сердиться на нее, бедную... Это ведь она из плена вырвалась! Нет, нет, надо терпеть -- хорошая она. Буду любить, пусть не как хочется, ради счастья -- и с тоской можно любить.

В каком глупом положении должен быть тот, о ком она подумала: "не он ли?" Приходят несовершенные и уходят как от русалки. Единственное средство для такого, это убедить ее, что, конечно же, он -- не Он. Но что и не Он -тоже неплохо, если от него приходит ласковое внимание и уход. Только такой Берендей и нужен.

Она столько перебрала причин моих провалов, из которых будто бы ей надо меня вытаскивать ("ох, трудно с вами!"), но самое главное забыла: при всех кипучих переживаниях я ведь пишу, заканчиваю трудную вещь, и чувство, которым пишется, совсем противоположно тому, которое относится к ней. Происходит борьба за свое одиночество. А когда художник бывает освобожден, то отношение к другу становится внешним. Тогда пишешь ей честно от ума, хоть кажется, что сделал ей самое хорошее. Вскоре, когда кончишь писать и опять захочется друга, как лучом света осветит "умную глупость" написанного, но бывает поздно, стыд охватывает, страх, что уйдет. И она приходит и начинает "вытаскивать".

Писать -- значит, прежде всего, отдаваться целиком, в полном смысле душой и телом, выражая "да будет воля Твоя". И когда найдешь, таким образом, точку равновесия, тогда-то начинается воля моя. Все делается обыкновенно, привычно, ежедневно, как у верующих молитва. Теперь же я не могу сделать это сразу: я несколько раз повторяю молитву: "да будет воля Твоя, а потом моя", меня перебивает воля другая,с большой радостью бросил бы работу на время, а бросить нельзя: все расползается и журнал теребит.

Какая-то сила влечет меня в сторону от себя самого, своего художества... Было бы совершенной глупостью думать, что все сводится к греховному влечению куда-то в сторону... Все, понятно, есть,вплоть до самого простого, но главное -- в стремлении к большей уверенности, к большей прочности, чем какое получается у меня в одиночестве.