Выбрать главу

"7 января. Писатель должен обладать чувством времени. Когда он лишается этого чувства -- он лишается всего, как продырявленный аэростат. Прошлый год "Комсомольская правда" имела лицо, а теперь все кончено: все газеты одинаковы. И этот процесс уравнивания, обезличивания неумолимо шествует вперед, и параллельно ему каждое существо залезает в свою норку, и только там, в норке, в щелке, в логове своем, о всем на свете позволяет себе думать по-своему.

Среди ранних писем своих я нашел такое, из которого ясно видно, что в то время я был именно тем самым безлико-общественным существом. И вот этот процесс пошел без меня. И все мое писательство, как борьба за личность, за самость, развилось в этой норе. Мало того, я тогда еще предвидел, что со временем и каждый войдет в свою нору. И вот это теперь совершается. И в этой всеобщности моего переживания и заключается секрет прочности моих писаний, их современность.

...Я теперь вспоминаю смирение свое и молчание, и непонятность утраты своей личности, и упование на будущее, как на беременность... И сейчас время именно такой всеобщей беременности.

8 января (ночью). Я думал: любить женщину -- это открывать в ней девушку. И только тогда женщина пойдет на любовь, когда ты в ней откроешь это: именно девушку, хотя бы у нее было десять мужей и множество детей.

Я сказал ей по телефону, что она Марья Моревна, а Музей -- это Кащей Бессмертный.-- А вы? -- спросила она. Я замялся и ответил: -- Я, конечно, сам это выдумал. Раз выдумал Марью Моревну, буду Иваном Царевичем. Но есть сомнение, не попадет ли Марья Моревна от одного Кащея к другому? -- Нет,-ответила она,-- я готова работать с Иваном Царевичем.

9 января. Разумник Васильевич обрабатывает мой архив. Они с Бончем хотят меня заживо похоронить в литературном склепе. Я же, не будь дураком, архив-то архивом, а жизнь жизнью. Клавдию Борисовну все-таки у них отобью: будут помнить, как они кота хоронили!

1 0 января. Когда моя новая сотрудница ушла от меня, Аксюша спросила:

-- А кто у нее муж?

-- Не знаю,-- ответил я,-- не все ли равно, какой у нее муж.

-- Напрасно, я бы спросила.

-- Твое дело, но мне совсем это не нужно.

В следующий раз, тем не менее, мне почему-то захотелось спросить, кто у нее муж. Но мне было совестно спросить, я не посмел.

На этот раз мне она очень понравилась. Так мы дошли до Устьинского моста. Теперь мне очень хотелось ее спросить о муже, и вопрос этот на мосту чуть не слетел с моих губ. Он замер, когда я услыхал за собой тяжелые шаги. Мне даже не хотелось обертываться, как будто я уже знал: это шел позади Командор -- ее муж. (Дальше я сочиняю.) Я проводил свою даму, и, когда повернулся к мосту, мне стало страшно: Командор стоял на мосту. И только я с ним поравнялся -- он тронул меня пальцем, и я полетел с моста в черную воду, дымящуюся от стужи.

Я плаваю и спрашиваю вверх Командора:

-- Долго ли мне тут плавать?

-- Нет,-- ответил он,-- недолго. Вода холодная,-- как дурь твоя пройдет, так все и кончится.

11 января. Таков ли мой талант, чтобы мог заменить молодость, такая ли это женщина, чтобы могла удовлетвориться талантом? Кому-то может заменить... Но та ли эта женщина -- неизвестно.

12 января. Она была у меня, и я прочел ей и подарил написанный рассказ на тему записи о сне. Рукопись она забыла умышленно или случайно на столе.

13 января. Непосланное письмо "К. Б.! стало ясно, что из работы над моими дневниками у нас ничего не выйдет. Мало того! Моя повесть по всем швам затрещала. Очевидно, что поезд подошел к моей станции, и приходится выходить из вагона. Уношу от нашей встречи новую уверенность, что Марья Моревна существует и мой колобок недаром бежит по земле. Всего вам доброго".

(Рядом на полях позднейшая приписка): Политика вместе с самим государством, по общему мнению, является неизбежным злом. Но политика в отношениях личных между людьми является просто злом и может быть устранена. Поэтому письмо посылать незачем. Это ведь только предлог для возобновления. Все понятно: против Командора невозможно идти. Рассказом о "Командоре" все и кончилось, и не нужно ни письма,посылать, ни креста надевать. Да! не нужно ни письма посылать, ни креста надевать: все прошло, как неважная репетиция".

Пришвин уезжает на охоту в Загорск, чтобы выйти из-под гипноза своей "дури" -- ненужного чувства. В поезде он записывает только одну строку: "Не страшно, что будут судить, а страшно, что при общем смехе еще и оправдают!"

В тот же день запись: "Павловна сразу же ни за что накинулась на меня, как лютый зверь. Вот какая болезнь, что человек звереет... Чем больше будет болеть Павловна, тем мне нужно быть к ней внимательней". "Внимание есть основной питательный орган души, всякой души одновременно: великой и маленькой..."

Во всех ошибках прошлого в отношении близких людей Пришвин винит себя одного, он вспоминает: "В любви моей была спешка эгоистическая с неспособностью вникнуть в душу другого человека". Это относит он одинаково и к жене, и к отказавшей ему некогда невесте. Всю ответственность за ошибки прошлого, весь нравственный труд -- взять на себя одного и нести одному.

"Трудно гонять, и снег глубок. Свету заметно прибавилось, и свет уже не тот: вечером Голубой стоит у окна... Эта боль не оттого, что не нашлось мне ответа, это старые раны я растравил и сам себе вскрыл. Теперь буду зализывать.

Я сознательно работаю и освобождаюсь от своего плена. Победа моя не в том, что я зализал свою рану, а в том, что воспользовался этой болью и написал и, мало того, прочитал и тем объяснился:

-- Вот, мол, какая моя любовь, я, мол, не для себя только и не для вас -- я для всех люблю.

Такая победа -- есть победа над самим собой. В этом опыте я как в зеркале увидал всю свою жизнь, как я из боли своей сделал радость для всех. Я увидал весь свой путь к свободе от себя, к выходу из себя, утверждению прекрасного мира вне себя.

Но, позвольте, разве во всей-то природе не к тому же самому приводит любовь, чтобы выйти из себя, то есть родить, значит, начать нечто новое в мире? И вот она, весенняя песня "Приди",-- этот призыв к человеческому страданию и необходимости принять его в себя, чтобы создать нечто новое в мире...

Самка, получив семя, несет яйцо и садится. Самец, окончив песню, линяет..."

Пришвин возвращается в Москву. В дневнике появляется тема скорой войны. Она, как предчувствие, перекликается с темой борьбы за личность свою -- за любовь, стоявшую на пороге его жизни. Жизнь уже начинает показываться в удивительных подобиях.

"Аксюша ходила с Боем на улицу, видела там много детей, играющих в войну, и сказала: "Будет война!" И так объяснила мне: в прежнее время, бывало, заговорят о войне, и детям до того становится страшно, что не могут уснуть. Тогда старики начинают детей успокаивать:

-- Война пойдет, но к нам не придет, нас война боится.

Мало-помалу успокоятся дети и уснут, а все-таки снится страшное,и не хочется войны.

-- А теперь,-- сказала Аксюша,-- дети играют в войну и так охотно стреляют чем-то друг в друга, падают будто раненые, их подымают, уносят. И все это -- в охотку. А если детям не страшна война -- значит, будет война!

Катастрофа с продовольствием в Москве очень напоминает 1917 год. Но тогда хотелось бунта, теперь это как смерть личная: теперь не пережить. А впрочем -- что будет, то будет.

Сегодня по радио сказали, наконец, об угрозе со стороны Швеции и Норвегии. Сразу же объяснилась нехватка хлеба вследствие расстройства транспорта. Борьба с очередями должна быть такая же, как с самым лютым врагом: пораженческие идеи именно тут-то и возгораются. Вот, например, разговор наш сегодня с Разумником Васильевичем о его сочувствии английской дипломатии:

-- А японцам,-- сказал я,-- помните, в 1904 году?

-- Я тогда не японцам сочувствовал, а ненавидел царизм.

-- А в 1914-м году, помните, как вы сочувствовали немцам?

-- Тоже из ненависти.

-- В таком случае, как же не подумать, что теперь англичанам вы сочувствуете тоже из ненависти?