Запись М. М-ча в день нашей встречи суха, сердце его от меня на замке и глаза меня не замечают. Через неделю он записывает в дневнике мысль, не отдавая себе отчета, что она -- не его: она высказана была мной, а им лишь бессознательно подхвачена. Запись была следующая:
"Подлинная любовь не может быть безответной, и если, все-таки, бывает любовь неудачной, то это бывает от недостатка внимания к тому, кого любишь. Подлинная любовь, прежде всего,бывает внимательной, и от силы вниманья зависит сближение".
Лишь при перечтении дневника через два года (в Усолье) М. М. отмечает на полях: "Это сказала мне В. Д. в последнее наше свиданье, но я настолько ее еще не замечал, что слова ее записал как свои".
Так начинает прорастать семя будущих отношений, живет оно, как и все в- природе, сначала невидимо в земле. Никто о нем не знает. Когда же росток выходит на свет, он оказывается большой любовью.
Пройдет еще 14 лет. Каждое 16-е января М. М. будет отмечать новой записью в дневнике, как вехой на общем нашем пути. Запись последнего года -- 1953-го: "День нашей встречи с Л.6 ("праздник отмороженной ноги"), за нами осталось 13 лет нашего счастья. И теперь вся моя рассеянная жизнь собралась и заключилась в пределах этих лет. Всякое событие, всякое сильное впечатление теперь определяется как бегущие сюда потоки".
...Нет, не счастьем надо было бы назвать нашу трудную с Михаилом Михайловичем жизнь. Она похожа была скорее на упорную работу, на какое-то упрямое, непонятное для окружающих строительство. И не росток это зеленый наивно выглядывал из-под земли,-- нет, я ошиблась, сказав так. Это выплывал из тумана Невидимый град нашей общей с детства мечты и становился действительностью, такой, что казалось, можно ощупать рукой его каменные стены.
"О Китеж, краса незакатная!" -- эта тема в начале века прозвучала в искусстве и создала величайшую русскую оперу: "Сказание о невидимом граде Китеже". В ней глубинная родная тема всплыла на поверхность, достигла нашего слуха в творении Римского-Корсакова с тем, чтоб снова затонуть. Но она коснулась скромного начинающего в те годы писателя в повести "У стен града невидимого" и уже не замолкала для него никогда.
В 1937 году, поселяясь среди шумного современного города, он записывает: "Я хочу создать Китеж в Москве". В 1948 году. 6 октября: "Мне снилось, будто мать моя в присутствии Л. спросила меня, что я теперь буду писать.
-- О невидимом граде,-- ответил я.
-- Кто же теперь тебя будет печатать? -- спросила Л.
-- Пройдет время,-- ответил я,-- и я сам пройду, и тогда будут печатать. Может быть, еще ты успеешь и поживешь на мою книжку... Мать смотрела на меня внимательно, вдумчиво" 6.
Мы готовились встретить шестнадцатое января 1954 года, но в этот день на рассвете Михаил Михайлович скончался.
Один и тот же день встречи и расставанья, как две стены, замкнувшие круг двух жизней. Эти жизни были истрачены целиком на "безделье", так может сказать иной,-- да, на поиски смысла... Чтоб найти этот смысл, надо было опереться хотя бы на одного единомысленного друга, встретить его на безнадежно запутанных дорогах жизни.
Самым точным было бы сказать (знаю, это прозвучит наивно): эти двое были захвачены жаждой совершенства для себя и для всех, совершенства единственно необходимогои,в то же время,безусловно недосягаемого... И,тем не менее, только идеал совершенства является источником силы, даже у ребенка, когда он лепит пироги из песка и из камешков возводит здания. Это знает каждый, кто хоть издали прикосновенен творчеству.
...Вернемся к прерванному рассказу.
Итак, Пришвин условился со мной о работе, а сам занялся подготовкой к выступлению в Литературном музее о Мамине-Сибиряке. Конечно, не только из-за Мамина задумал он это выступление, а чтоб спасти отношения с женщиной, которые сам же старательно разрушал. Он размышляет о Мамине в самом ему сейчас близком плане -- любви к женщине:
"Есть писатели, у которых чувство семьи и дома совершенно бесспорно (Аксаков, Мамин). Другие, как Лев Толстой, испытав строительство семьи, ставят в этой области человеку вопрос. Третьи, как Розанов, чувство семьи трансформируют в чувство поэзии. Четвертые, как Лермонтов, Гоголь,-являются демонами его, разрушителями. И, наконец (я о себе так думаю),остаются в поисках Марьи Моревны, всегда недоступной невесты".
Но как только писатель взялся за перо, чтоб набросать конспект выступления, на бумагу выливается поток мыслей, перехлестывающий чувство к женщине. Он мыслит уже как бы из самого сердца современности. Эта современность -- террор сталинского режима внутри страны, а извне -- угроза мировой войны.
Что может спасти Родину? Только любовь к отечеству -- патриотизм. И Пришвин, начав о любви к женщине, незаметно для себя говорит уже о любви к Родине, к России.
Размышления о Мамине вытекают из только что приведенного нами разговора Пришвина с "пораженцем" Разумником Васильевичем. Пришвин ставит в нем тему о строительстве жизни в настоящем -- о "доме жизни" взамен недоступной мечты. Назревает тема будущей поэмы "Фацелия", причем это будет не только Муза его личного очага, но и душа его Родины -- России.
Дом жизни -- Родина -- должен расти из настоящего, как бы тяжело оно нами ни переживалось. Всякие новые "революции" есть только новые "претензии на трон" и ведут к разрушению жизни.
"Тогда, до революции, интеллигенция смотрела в сторону разрушения, а не утверждения своей родины. Революционеры все это хорошее (любовь к отечеству) откладывали на будущее. Казалось, жизнь впереди, за перевалом. Мамин же чувствовал органический строй русской жизни, от которого уходили и к которому возвращаются теперь ее блудные дети (интеллигенты). Теперь дальше идти некуда, и лучшее разовьется из того, что есть, что под ногами, и вырастет из-под ног, как трава.
Не надо гоняться за Александром Невским или выкапывать "Слово о полку Игореве". Достаточно развернуть любую книгу Мамина, понять -- и родина будет открыта. Современники не поняли Мамина потому, что в любой его книге культура Отца -- Патриотизм.
Каждый из нас в лице своем гений, единственный в своем роде: один раз пришел и в том же лице никогда не придет. В лице своем каждый гений, но трудно добиться, чтобы люди лицо это узнали. Да и как его узнать, если не было еще на свете такого лица? И вот почему критики, если появляется на свет оригинальный писатель, прежде всего стараются найти его родство с каким-нибудь другим, похожим на него писателем. Бывает удачное сравнение, бывает и совсем нехорошо... Более неудачного определения Мамина как русского Золя я не знаю...
Мне грозит лицо Тургенева, Чехова.
Почему же у нас не узнали Мамина в лицо? Я отвечу: потому не узнали, что смотрели в сторону разрушения, а не утверждения Родины".
В эти дни я лежу у мамы с обмороженными ногами и для Пришвина не существую. Он в эти дни продолжает борьбу со своей влюбленностью. Он наконец находит орудие для борьбы: это орудие -- бескорыстие.
"18 января. Победа будет, я знаю, что для этого надо. Для этого надо вперед исключить себя из обладания благами этой победы: я не для себя побеждаю.
Голодный повар -- как это может быть? А вот бывает же: поэт похож на голодного повара; он, создающий из жизни обед для других, сам остается голодным. И что ужасно -- как будто в отношении писателя так и должно быть: сытым писателя так же трудно представить, как голодным повара.
20 января. "Поповна" в тот мороз отморозила себе ноги и не пришла на работу. Вот не везет мне с дневниками! Не утопить ли их в Москве-реке? Не надо закрывать глаза, что и Поповна, и мое выступление о Мамине, к которому готовлюсь, относится к неизбежным маневрам романа.
Самое близкое повествование Мамина мне -- это "Черты из жизни Пепко", где описывается "дурь" юности, и как она проходит, и как показывается дно жизни, похожее на дно мелкой городской речки: среди камешков лежит чайник без носика, эмалированная кастрюля с дырочкой и всякая дрянь.