В конце шестидесятых годов я уже не жил у Покровских ворот, но частенько забегал на старую квартиру навестить отца. И однажды, проходя по двору дома, нос к носу столкнулся с пожилым на вид, высоким и худым человеком. Левая кисть, одетая в черную перчатку, высовывалась из-под рукава его куртки. Я не то чтобы узнал, скорее угадал.
— Слава, земеля, ты ли это?
Тупо глядя на меня, словно не узнав, Слава пробормотал слова приветствия.
— Как ты живешь? — глядя на его руку, смущенно спросил я.
— Да вот так и живу, — нехотя ответил Слава, — комиссовали недавно, пенсию по инвалидности назначили. Да пенсия-то грошовая. У меня ведь стажа никакого нет, весь стаж — лагерь, не считается.
— А как мать?
— Прошлым летом померла.
— Ты, что ж, в той же квартире живешь? — не к месту спросил я.
— Да, там. Братеня, помнишь его, сука, выписал, когда меня забрали. Так что на птичьих правах живу. Правда, сейчас не гонит. А в милиции мать хорошо помнят, не придираются. Видно, знают все, что я не жилец на свете. Уделал меня лагерь. Курить есть? — неожиданно прервал он свою речь.
— Не курю я, бросил после лагеря, — смущенно сказал я.
— Ну, правильно, жить будешь.
Неожиданно Славик повернулся и, не простившись и не оглядываясь, зашагал прочь, словно хотел поскорее убежать от своего прошлого.
Противостояние
Одно из самых драматических воспоминаний о моем лагерном бытии связано с забастовкой, вспыхнувшей в нашем Каргопольском лагере суровой зимой 1953–1954 годов. Повествуя о восстаниях заключенных в Джезказгане и других лагерях, А. И. Солженицын упомянул и о событиях в Каргопольлаге, назвав их «заварушкой поменьше». Это событие действительно нельзя назвать восстанием в точном смысле слова, но, несомненно, оно было одним из случаев массового неповиновения властям, охватившего в этот период многие острова лагерного Архипелага.
Произошло это после, а в какой-то мере и вследствие бериевской амнистии уголовникам, существенно изменившей соотношение сил в нашей зоне. Часть уголовников освободилась, и администрация вынуждена была заменить их на производстве политическими, до того отбывавшими свой двадцатипятилетний срок на отдаленных лесоповальных ОЛПах, а сейчас перевезенных к нам. Ныне политики— двадцатипятилетники, осужденные в основном «за измену родине», и десятилетники, осужденные за антисоветскую агитацию, — оказались на нашем ОЛПе в большинстве.
На первых порах прибытие этапа из глубинки мало что изменило в жизни лагеря. Как и прежде, ни собственность зека, ни их личность не были ограждены от непрестанных домогательств уголовников, случаи насилия и грабежей были обычным явлением, а на кухне повара в первую очередь обслуживали блатную элиту.
Как и всякое значительное событие, наша забастовка началась очень буднично. Трудно установить, кому первому пришла в голову мысль, что было бы неплохо избавиться от произвола уголовников, вероятно, идея эта витала в воздухе. Как и в других лагерях в этот период, инициатива здесь принадлежала заключенным из Прибалтики, в первую очередь эстонцам, которые сразу же взяли дело в свои руки. Хотя представители различных национальных групп были в лагере предусмотрительно перемешаны, разбросаны по бригадам и по баракам, тем не менее земляческие связи существовали и были довольно прочными, особенно среди латышей, эстонцев и литовцев, в значительной мере отделенных от остальной массы зека языковым барьером. В их среде еще жила память о независимом национальном существовании до начала второй мировой войны и о традициях политической борьбы в условиях буржуазной республики.
Эстонцы, литовцы и латыши договорились между собой и наметили план действий. Однажды, когда я, десятник на лесобирже, зашел по делу в контору завода, бухгалтер, литовец Строгание, в прошлом офицер Генерального штаба литовской армии, как бы между делом спросил меня:
— Фильштинский, мы тут собираемся после конца работы задержаться, откажемся идти в зону и потребуем, чтобы администрация убрала уголовников. Как вы к этому относитесь?
Я сразу сообразил, что к чему, и согласился.
На нашем лагпункте собралось человек двадцать из московской и ленинградской интеллигенции. Двое моих друзей-москвичей работали на электростанции. Оба — Ф., студент МГУ, и К., военный летчик, подполковник, служивший в Главном штабе авиации, — сидели по статье пятьдесят восемь, десять. Я отправился к ним, чтобы предупредить о готовящейся акции, которую они, разумеется, одобрили. И, когда в шесть часов вечера раздался гудок съема, все без исключения политические и некоторые бытовики не вышли на вахту, а остались на рабочих местах, работавшие же на заводе уголовники ринулись к вахте, где их подхватил и увел в зону конвой. Я помню, как один из них, забыв свой обычный гонор, истерически кричал: «Я не хочу бунтовать против советской власти!» — и просил поскорее увести его с завода. Кто-то из зека-активистов позвонил на вахту и сообщил администрации о наших требованиях. Но лагерное начальство немедленно ответило на них своими мерами. Огромную территорию завода окружила усиленная охрана со множеством овчарок, на вышках появились нацеленные в зону пулеметы, словом, готовились к решению возникшей проблемы с позиции силы.