С годами наш род обеднел, и еще до первой мировой войны я уехал в Германию, где окончил классическое отделение Гейдельбергского университета, а позднее учился два года и в Сорбонне. После войны я возвратился в Ригу, где преподавал в гимназии немецкий и французский языки. Приход русских в сороковом году я встретил сочувственно. В семье родители постоянно вспоминали о временах довоенного русского владычества как о «золотом веке». Дома говорили по-немецки и по-русски. Так мирно и жили. Я учительствовал.
Однажды в зиму сорок седьмого года поздно вечером к нам позвонили. Мы жили тогда в Риге, в старой квартире, принадлежавшей еще деду и прадеду. Ворвались люди, человек десять, обыскали, все перерыли и меня увели. Во время следствия я узнал, что ваши чекисты, копаясь в старых архивах латышской контрразведки, нашли какие-то материалы о секретаре английского посольства в Риге. Фамилия его была Дайрекс, похожая на мою. Решили, что это я и есть. Что только не творили со мной почти два года! Били, мучили в холодном карцере, все домогались, чтобы я сознался, что был английским шпионом.
— Почему английский? — говорил им я. — Скорее уж немецкий, ведь я немец.
Но им важно было, чтобы я оказался английским. Это было вскоре после знаменитой фултонской речи Черчилля, тогда начиналась необъявленная война с бывшими союзниками.
Неожиданно в зиму сорок девятого моя тюремная жизнь круто изменилась. Ночью меня перевели из одиночки в общую камеру. Так торопились, что не дождались подъема. Утром потащили к следователю.
Тот встретил меня, словно старого друга после долгой разлуки. Только что. не обнял.
— Ну, Дитрикс, — сказал он, — ты все ворчишь, что у нас арестовывают честных людей. А мы ведем дела по справедливости, зря человека не посадим. Вот и в твоем деле разобрались. Оказался ты однофамильцем шпиона. Помер он еще в тридцатых. Мы с тебя обвинение снимаем. Советская власть судит лишь преступников. Распишись, что дело прекращено.
Я расписался, и меня отвели обратно в камеру. Сижу и жду освобождения. Проходит месяц, идет второй. Пишу жалобу. Однажды вызывает меня начальник тюрьмы и протягивает бумажку, чтобы я прочитал. Оказывается, решением Особого совещания я осужден на пять лет лагерей как социально опасный. Статья семь, тридцать пять.
— Да я ж ни в чем не виноват, — наивно говорю я.
— У нас расхода не бывает, только приход, — смеется капитан и, увидев мое недоумевающее, растерянное лицо, утешает:
— Ты ведь уже около двух лет отсидел, осталось всего ничего, годика три, — и добавляет, выдавая затаенную мысль, — я и сам тут с вами третий год без отпуска. Думаешь, мне сладко?!
Я любил беседовать с Дитриксом на разные темы. Это был человек острого ума, наблюдательный, ироничный и по-немецки обстоятельный. Проведя в лагере уже около трех лет, он не переставал удивляться всему тому, что видел. А мне было интересно разговаривать с человеком иной культуры и другого жизненного опыта, смотревшего на нашу жизнь со стороны, как это стал бы делать обитатель иной планеты.
Наконец наступил долгожданный день освобождения Дитрикса. Дата эта — одиннадцатое декабря пятьдесят второго года — была аккуратно вырезана ножом на его деревянном рабочем столе в инструменталке. Жена писала, что все приготовила к его приезду, даже любимое им земляничное варенье и маринованные грибки. Я еще накануне с ним простился. Но вечером, после работы, я неожиданно увидел его у вахты все в той же измазанной маслом телогрейке. Он эпически повествовал окружающим о новом повороте в своей судьбе. Оказывается, утром его вызвали в спецчасть, и дежурный офицер вручил ему постановление Особого совещания. Его вновь осудили на пятилетний срок по той же статье.
— Скажи спасибо, что мы тебе за разговорчики в зоне пятьдесят восьмую не дали, — сказал офицер спецчасти в ответ на его протесты по поводу незаконного приговора.
Я начал было, как мог, выражать ему сочувствие, но он остановил меня легким движением руки и, как всегда улыбаясь, сказал:
— Я от вашей власти всегда чего-либо в этом роде ожидал. Не могла она просто так выпустить меня из рук. Жену только жалко. Она, не спросясь, вчера меня встречать приехала. Для нее это будет большим ударом.
— Но ведь так можно сидеть всю жизнь, — с жалостью глядя на старика, бестактно восклицаю я.
— Вы не смотрите, что я выгляжу стариком, — угадав мою мысль, говорит Дитрикс. — Я еще ничего, крепок, переживу великого и гениального сверстника.