Выбрать главу

Но в основном заключенные в моем лагере мало чем отличались от людей, живших в то время на воле. В нем были представлены разнообразные социальные и национальные группы и профессии, в нем отбывали срок за все виды перечисленных в уголовном кодексе того времени преступлений, действительных или мнимых. Люди были, как и на воле, хорошие и плохие, храбрые и малодушные, осторожные и отчаянные, образованные и полуграмотные. Своеобразие их состояло лишь в том, что, оказавшись в пограничной ситуации, они более отчетливо проявляли как хорошие, так и плохие стороны своей натуры. Все жили друг у друга на виду и представляли отличный предмет для наблюдения психолога и социолога. Здесь было над чем поразмыслить. В своих записках я не претендую на всестороннее описание лагерной жизни. Я лишь хочу на конкретных примерах, в живых картинах поделиться некоторыми наблюдениями — результатом моего личного опыта в том виде, в каком он утвердился в моей памяти, в надежде, что в своей совокупности рисуемые мною эпизоды и отдельные личные характеристики дадут читателю представление о рядовом, обычном, не слишком страшном и трудном, но отнюдь и не слишком легком лагере моего времени.

Превращения

Я познакомился с ней случайно. Сравнительно еще теплым осенним утром нашу бригаду вывели на работу, но не погнали сразу, как обычно, на лесопильный завод, а остановили перед вахтой женской зоны. В те годы кое-где в лагерях еще сохранялись порядки военного и послевоенного времени, и запрет на всяческие контакты заключенных мужчин и женщин действовал не столь строго. В тех же случаях, когда на производстве была потребность в дополнительной рабсиле, лагерная администрация не спешила строго следовать правилам, и женские бригады часто выводились для работы вместе с мужчинами. Вот и на этот раз небольшую группу женщин присоединили к нашей бригаде, и, перемешавшись, общая колонна двинулась на завод. Бригада состояла почти исключительно из старых лагерниц-уголовниц, все они имели знакомых среди зека-мужчин и сразу почувствовали себя в нашей колонне среди своих.

Она испуганно оглядывалась по сторонам. Мрачный облик и жадные, ищущие взгляды изголодавшихся по женщинам старых лагерников, откровенно и хищно оглядывавших вновь прибывшую и отпускавших по ее адресу скабрезные шутки, — все это могло внушить страх кому угодно. Картину дополняла одежда заключенных: ушанки двадцать пятого срока, которые порой не снимались все лето, рваная обувь. Особенно неприглядны были грязные бушлаты или телогрейки с торчащими из дыр во все стороны кусками обгорелой ваты. Во время работы в лесу повсюду горят костры, ватные бушлаты легко загораются от разлетающихся искр и вата тлеет часами, так что в бушлатах образовываются большие дыры, с обгорелыми бурыми разводами по краям. Вдобавок, заметив испуг женщины, бригадный остряк «мора» (так обычно именовались в лагере цыгане), сверкая черными глазами, сдвинувши для устрашения шапку набекрень так, что шнурок от нее сползал на глаза, стал медленно пробираться к ней через толпу.

В эти дни я находился в карантине, особой внутрилагерной зоне, потому что и сам прибыл в лагерь недели за полторы до этой встречи. Я не успел получить обычное лагерное обмундирование, на мне были шинель и офицерская шапка, в которых я проходил все месяцы следствия на Лубянке и в Лефортово. Поэтому моя внешность заметно отличалась от облика старых зека, что, по-видимому, и побудило молодую женщину сделать попытку пробиться ко мне через толпу. Я уловил ее робкий, испуганный взгляд и, приблизившись к ней, спросил:

— Недавно с воли?

— Вчера этапом из тюрьмы.

— Где вы сидели?

— В Москве, на Малой Лубянке (следственная тюрьма московского МГБ) и в Бутырках.

— Пятьдесят восьмая?

— Да, пятьдесят восемь, пункт десять, пять лет.

В это время колонна двинулась, мы пошли рядом, и женщина рассказала свою по тем временам достаточно банальную историю. Ей двадцать шесть лет, она художница, работала по оформлению каких-то выставок, была замужем, у нее есть ребенок, мальчик трех лет. В Бутырках следователь ей сообщил, что муж вскоре после ее ареста подал на развод, а сына взяла на воспитание мать мужа. О ребенке она ничего не знает. Сидит потому, что что-то сказала подруге-художнице, а та донесла «куда надо». А еще в 37-м году арестовали отца, заведующего закрытой столовой, его обвинили в намерении отравить каких-то начальников, которых потом самих арестовали и расстреляли. А теперь вот и она созрела для ареста, и ей, дочери врага народа, легко было пришить, как и отцу, террористические намерения. Но следователь оказался сочувствующим и добрым человеком и посадил ее по статье «за антисоветскую агитацию» всего лишь на пять лет. «Следователь меня спас, — сказала моя новая знакомая, — он мне объяснил, что, если я признаю свои разговоры с подругой, отпадет статья о терроре и меня не расстреляют».

«Ох уж эти добряки-следователи», — подумал я, но разочаровывать ее не стал, ведь коль скоро она попала в тюрьму, ей все равно было не миновать лагерного срока.

Всю дорогу, испуганно оглядываясь, женщина, в нарушение конвойных правил, держала меня под руку. К счастью, путь до лесопильного завода был не столь уж долог, и конвой не обратил на нас внимания. В заводской зоне женщин отделили от мужчин, поставили на штабелевку досок и для порядка назначили им в качестве охраны одного солдата.

Когда после окончания рабочего дня бригады стали собираться у заводской вахты, ожидая, чтобы их отконвоировали в жилую зону, моя новая знакомая, отыскав меня в толпе, немедленно ухватилась за мою руку. Окружающие нас работяги сочувственно гоготали: «Ишь, только приехал, а уже бабу…»

Во время работы моя новая знакомая получила наглядный урок лагерных нравов. Не прошло и десяти минут, как то одна, то другая женщина незаметно удалялась, а спустя десять-пятнадцать минут возвращалась, получив тут же, за штабелями, порцию мужской ласки от случайных встречных из числа заводских работяг. Вернувшись в бригаду, искательницы земных радостей спешили поделиться пережитым с товарками, не пренебрегая в своих рассказах самыми интимными подробностями.

Некоторые отправлялись за штабеля по многу раз, ибо, как они говорили: «Когда еще дорвешься до мужского…» И сетовали на одинокую бабью долю в лагере. Обо всем этом молодая женщина рассказывала сбивчиво и взволнованно.

Надо сказать, что положение мое в это время было не из легких. Месяцы тяжелого следствия в Лубянской и Лефортовской тюрьмах сделали свое дело, а после рабочего дня на сортплощадке (мы ее называли спортплощадкой), где с семи утра и до шести вечера приходилось стаскивать с непрерывно движущегося конвейера шестиметровые доски, «пятидесятку» и «дюймовку», и укладывать их по сортам в пакеты (так называемые сани), я еле волочил ноги. На роль доблестного и бесстрашного защитника женщин и угнетенных я в это время едва ли тянул, но тем не менее те полторы недели, в которые женскую бригаду выводили на лесозавод, я неизменно шел на работу и с работы в сопровождении своей дамы и терпеливо выслушивал ее рассказы о прошлой жизни, о детстве, которое выглядело в ее освещении вполне лучезарным, о бросившем ее муже и оставленном ребенке, о том, каково ей жить среди солагерниц-уголовниц и как страдает она от царящего вокруг разврата и цинизма.

Тюрьмы и лагеря то сводят людей в одной камере или зоне, то разлучают их по капризу следователей или администрации, и часто им больше не суждено встретиться. Поэтому я нисколько не удивился, когда однажды бригаду моей случайной знакомой перестали выводить на завод, а через некоторое время женскую зону близ нашего лагпункта вообще ликвидировали. Всех женщин перевели на другие подразделения лагеря, отдельные лесопо-вальные пункты которого тянулись вдоль железнодорожной ветки на десятки километров. И, как это всегда бывало при исчезновении встреченных в мутном потоке лагерной жизни людей, я напрочь забыл о своей спутнице.