Всего одна неделя прошла с тех пор, как меня привезли в лагерь, и я еще числюсь в карантине. Но тем не менее нас выгоняют на работу — завод не выполняет план, и надо спешно подготовить шпалы для отправки. Кроме меня, на эту работу поставили еще нескольких заключенных, и я вижу, как где-то в отдалении маячат фигуры двух других моих сотоварищей по карантину. За многие месяцы пребывания в тюрьме я ослаб и изголодался. Рабочий день на заводе продолжается одиннадцать часов. Во время небольшого перерыва нам привозят жидкую кашу из плохо вываренной пшеницы без жиров, и я с жадностью ее поедаю.
Норма на окорку большая — за смену я должен зачистить сорок шпал, сложить их в штабель и убрать образовавшийся мусор. Прошла уже большая часть рабочего дня, а я с утра закончил только седьмую. Обессилев, я присел рядом со своей продукцией. С грустью взираю на груду лежащих поодаль неокоренных шпал.
Шагах в десяти от меня сидит на бревне какой-то паренек и изредка бросает на меня несколько недоуменный взгляд. Он тоже прибыл в карантин недавно. По виду это мелкий воришка, которых в карантине немало. Пареньку можно дать лет семнадцать. Он небольшого росточка, худенький, с правильными чертами лица, на котором еще сохраняется юношеский румянец, с красивыми серыми глазами и чудной копной светлых, цвета соломы, волос, пряди которых выбиваются из-под маленькой кепочки, лихо заломленной на затылок. Паренька можно было бы назвать красивым, если бы не глубокий свежий шрам, начинающийся у подбородка и протянувшийся по всей щеке, делающий его старше своих лет. Белая, не первой свежести рубаха надета поверх брюк. Он разут, и его голые загорелые ноги покрыты толстым слоем пыли.
Паренек подходит ко мне.
— Покурить есть?
У меня с собой махорка, и я, радуясь предлогу на некоторое время уйти от работы, вынимаю пачку, и мы курим.
— Небось, из Москвы? Политик?
— Да.
— Пятьдесят восьмая, пункт десять. Разговорчики?
Я улыбаюсь проницательности паренька.
— Из ученых! Ну я так и знал! Я по лагерям вашего брата много повидал. Люди все хорошие, честные, не ругаются, не то что мы, ворье.
Паренек подымает с земли струг и, осмотрев его, говорит:
— Плохо заточен. Ну ладно, попробую. Он подходит к лежащей на козлах шпале, делает какое-то едва уловимое движение, и тут происходит чудо. Струг легко, как по маслу, скользит по шпале, снимая ровным слоем кору, которая длинными тонкими полосками падает на землю. Проходит несколько минут, и одна сторона шпалы очищена от коры. Паренек переворачивает шпалу, и вот уже зачищена и другая сторона. Паренек скидывает шпалу и кладет на козлы новую. Я с изумлением смотрю на происходящее чудо. В какие-то пятнадцать-двадцать минут паренек делает то, над чем я бьюсь более двух часов.
— Как это у тебя получается?
— Да просто. Тут главное — хорошо наточить струг и направить его. Я ведь здешний, архангельский, деревня наша километров двадцать отсюда будет. У меня и братеня здесь, в лагере, надзирателем служит. С малых лет мы всей семьей в лесу работаем.
— Ну, а свою работу ты как, уже выполнил?
— Я! — паренек даже хмыкнул от злости. — Чтобы я на начальничка работал, да еще в карантине?! — Паренек замысловато, по-лагерному, выматерился. — Я этот лес не сажал, почто пилить его буду?! Просто вижу, мучаешься ты с этим, — он ткнул пальцем в сторону шпал, — жалко стало, вот я и помог. Срок у меня не очень большой, верно, расконвоируют и возчиком пошлют. Ну это еще куда ни шло. А там посмотрю, что делать.
— Ты, что ж, вор в законе?
— В законе, не в законе, но особо рогами упираться не буду. Пусть начальничек упирается. Я ведь третий срок тяну. Первый раз в четырнадцать лет в колонию попал, потом опять в колонию, а сейчас вот сюда прислали. Дали за карман четыре года как рецидивисту. Ну, да не впервые.
— А что у тебя за свежий шрам на щеке?
— Да на пересылке в Вологде одна сука меня бритвой резанула. Чуток выше — и глаз бы вытек. Ну, ничего, обошлось.
Удивительно милая, почти детская улыбка осветила лицо паренька, и он, неожиданно поднявшись, зашагал куда-то в сторону лесоцеха.
Вечером в карантине мы перебросились еще несколькими словами, а утром паренька взяли на этап. Во время вечерней переклички по формулярам я услышал его фамилию — Красношерстов, которая прочно засела в моей памяти.
Прошло несколько лет. Я работал тогда в бригаде лесо-биржи. Как-то я оказался свидетелем необычного зрелища: на телеге с раздвинутыми осями, запряженной худой, только кожа да кости, лошаденкой, в лагерных бушлате и кепчонке, приехал какой-то худенький старичок. Он восседал на двух шестиметровых бревнах. Приехавший вручил заведующему лесобиржи, также заключенному, какую-то бумагу. Заведующий велел старику отвезти бревна к сортировочному бассейну лесоцеха и сбросить их в воду.
— А документик? — забеспокоился старик.
— Не нужно документа, не обманем тебя, — сказал, улыбаясь, заведующий.
— Вы уж меня, старика, не обидьте! — униженным, просительным голосом сказал старик и повез бревна к бассейну.
Оказывается, жившие в лесу обитатели архангельских сел и деревень не имели права рубить и пилить лес для своих нужд. Если кто-либо нуждался для своего хозяйства в нескольких досках, он должен был получить специальное разрешение, чтобы срубить с ведома лесничего несколько деревьев, и другое разрешение на распиловку этих деревьев на лесопильном заводе. Наш завод, перемалывавший сотни кубометров пиловочника в сутки, должен был выдать взамен привезенных бревен несколько досок соответствующей кубатуры.
Мужик сбросил свои бревна в бассейн и вернулся к нам на биржу за досками. Он страшно боялся, что его обманут и не отдадут положенного. Бедняга так привык к тому, что его везде обманывают и мучают, что и здесь ожидал подвоха.
Заведующий биржей поручил мне отпустить старику доски. Оформляя документы, я случайно взглянул на фамилию: Красношерстов.
— Уж не твой ли сынок был у нас в карантине несколько лет тому назад? — спросил я.
— Он, он, — забормотал наш гость, — сидит тут недалече, еще годик остался. Два сыночка у меня, один сидит, а другой тут в охране служит. Школу МВД кончил, лейтенант.
Я почувствовал, что старик не знает, каким способом лучше заслужить мое благорасположение. С одной стороны, видно, я заключенный и, следовательно, должен сочувствовать отцу зека, а с другой стороны — хоть и маленькое, но начальство — выдаю доски, а стало быть, должен ублажить отца лейтенанта. Но тут подоспело время обеда, и я пригласил мужика в курилку.
Надо сказать, что, по лагерным понятиям, наша бригада на бирже жила неплохо. Заслуга в этом принадлежала дневальному лесобиржи, пожилому человеку из Подмосковья, некоему Ивану Ивановичу, в прошлом хозяйственному работнику, получившему по указу «за расхищение социалистической собственности» высшую меру, замененную ему на двадцатипятилетний срок заключения. «Решили продлить мне жизнь», — грустно острил семидесятилетний старик. Человек хозяйственный и расторопный, он организовал быт нашей бригады, варил из чего попало на печке в курилке обед, и мы на работе всегда были сыты. Где-то он доставал крупу и картошку, а кому-то из дома присылали сало и консервы. Вот и в этот день наш Иван Иванович соорудил в огромном котле жирную и густую затируху, в которой плавали кусочки сала и мяса, и вся бригада собралась в курилке, ожидая обеда. Привел я и старика.
Лагерники, особенно уголовники, — народ беспощадный, многолетняя жизнь в заключении не делает человека добрее. Работяга-мужик, с точки зрения жулья, — существо глупое и жалкое, имущество которого воры имеют право изъять на том основании, что они «щедрые, широкодушные и им ничего не жалко». Все это, конечно, вымысел любителей чужой собственности, которым иногда хочется иметь моральное оправдание их доблестной профессии. Вот и на этот раз старик стал объектом насмешек, особенно когда выяснилось, что сын его служит в охране. Однако бедняга терпеливо и безропотно сносил все, что ему говорилось, всячески желая добиться благорасположения работяг в надежде, что они его не обидят с пиломатериалом.