Выбрать главу

Вечерами Пауль добросовестно работал над репертуаром. Программа была составлена под руководством инспектора КВЧ. До самого концерта тексты сохранялись в тайне, кроме занятых в концерте исполнителей, о них никто не знал. Наконец настал долгожданный день. Не избалованные развлечениями работяги собрались в столовой, где были расставлены деревянные скамьи, и разместились частично на них, частично на полу и подоконниках. На сцене, вокруг бюста Ленина, были развешаны портреты членов Политбюро. Мое неизбывное любопытство заставило и меня отправиться на это зрелище.

После краткого выступления лейтенанта, из которого следовало, что заключенные своей счастливой жизнью обязаны исключительно заботам партии и правительства, последовали концертные номера: трое эстонцев сыграли несколько мелодий на скрипках, четверо украинцев отлично спели несколько народных песен, а один быто-вичок, бывший актер, с большим пафосом прочел какие-то стихи о Ленине.

Но гвоздем программы были назидательные песни на лагерные темы, тексты которых сочинил Пауль на мелодии популярных советских песен. Сам Пауль вышел с баяном на сцену и, повернувшись лицом к бюсту Ленина и портретам членов Политбюро, пропел довольно приятным тенором под аккомпанемент баяна песню собственного сочинения, из которой следовало, что лично он, Пауль, всем, что у него есть, обязан партии и правительству, то есть в зарифмованном виде повторил главный тезис доклада инспектора КВЧ. После этого на сцену один за другим стали выходить певцы. Одни пели о замечательном социалистическом строительстве, в котором самое активное участие принимают заключенные нашего лагпункта, старающиеся выполнять и перевыполнять государственные планы, другие — о необходимости повысить производительность труда. Слушая эти идиотские песни, можно было подумать, что речь в них идет о пламенных энтузиастах, трудящихся сугубо добровольно себе и другим на радость, а не о несчастных заключенных, которых гоняют на одиннадцатичасовой рабочий день под конвоем. Некоторые из певцов бичевали общественные пороки: разоблачали лодырей, отказников и других нарушителей трудовой дисциплины. В песнях рассказывалось о плохих дядях, которые норовят встретиться с возлюбленными, носят в зону спиртное, нарушают правила переписки и совершают другие незаконные действия. Казалось, Пауль, сочиняя эти песни, взялся в них рассказать о своих собственных прегрешениях. Мне запомнился припев к песне об одном бесконвойном, который напился за зоной, был водворен в ШИЗО и законвоирован: Имел я пропуск, гулял повсюду, Отныне больше гулять не буду. За что суровый мне жребий дался? За то, что выпил я и подрался!..

Песню эту хриплым баритоном на ломаном русском языке пел какой-то двадцатипятилетник из прибалтов, которому, если бы он до этого дожил, может быть, удалось бы стать бесконвойным эдак лет через двадцать.

Я ничего не сказал Паулю по поводу его творчества, но все же ему, видимо, было передо мною стыдно, а может быть, стыдно перед самим собой. Когда мы встретились после концерта в бараке, он вдруг взволнованно заговорил, путаясь в словах и запинаясь:

— Вы, конечно, думаете, что эта моя халтура недостойна порядочного человека. Сочинять такое заключенному, сидящему по политической статье, неприлично. Но я— профессионал и всю жизнь работал на заказчика. Каков заказ, такова и продукция. Аморально? Безнравственно? А когда живущие на свободе писатели на все лады прославляют существующий режим и за это получают гонорары и премии, это что, нравственно? Они, что, не знают, что крестьяне живут, как при крепостном праве, не имеют паспортов и работают в колхозах за кусок хлеба, а миллионы ни в чем не повинных людей сидят по тюрьмам и лагерям? Они, что, верят в светлое будущее и в торжество коммунизма? Они — профессионалы и продают свой труд, но делают это по более высоким ставкам, чем я. Так за что же вы упрекаете меня, зека, за то, что я сочинил всю эту галиматью, чтобы хоть немного отдохнуть от опостылевших мне подневольных работ? Вот и следователь, и прокурор меня упрекали: тебе все дала советская власть, а ты пошел на службу к фашистам. А кто меня научил двоемыслию, не эта ли самая власть? А они сами кому служат? Они не знают, что фабрикуют липовые дела? Шолохов, прославивший коллективизацию в «Поднятой целине», не знал, сколько горя она принесла миллионам крестьян? Все-то он понимал и знал, а ведь он— человек свободный. Так чего же тут требовать от человека подневольного?! Вот и у нас тут, в лагере, как я слышал, интеллигент, кандидат наук А., сочинил в честь Сталина поэму, в которой ругал американских империалистов. Там даже строчки такие были: «Дядя Сам и тетя Самка!» Очень остроумно! Но ведь он, бедняга, зека, освободиться через эту поэму мечтал. А писатель Л. Леонов выступил в печати с предложением начать новое летосчисление со дня рождения Сталина! Обласканный властью, на воле выступил!

Мне с трудом удалось вставить слово:

— Но ведь так можно до чего угодно дойти и что угодно оправдать. Где тут грань?

Пауль на меня как-то странно посмотрел и ничего не ответил.

После этого разговора само собой так получилось, что мы с Паулем стали реже общаться. После очередного переселения он оказался в другом бараке, и мы лишь случайно встречались на улице. Поговаривали, что его ночами таскают к оперуполномоченному, а это всегда вызывало у зека подозрения. Как-то я его видел во дворе зоны — он очень похудел и производил впечатление тяжело больного человека. Однажды распространилась странная весть: Пауль, совершенно трезвый, подошел около вахты к сотруднику оперативного отдела и смачно плюнул ему в физиономию. Его арестовали и возбудили против него дело по обвинению в нападении на охрану. В тюрьме он рассказывал сидящему под следствием моему знакомому, что «кум» замучил его ночными вызовами и требованиями сотрудничать с надзором и он совершил свой поступок, чтобы навсегда избавиться от назойливых предложений и угроз.

Я — двадцатипятилетник, — сказал он знакомому, — что они со мной сделают? Расстрелять меня за это не могут, а добавят срок — так ведь и этот я до конца не высижу, помру. Надоело мне танцевать под их дудку, пусть они теперь со мной сами попляшут!

Вот когда, оказывается, и перед Паулем возник непреодолимый рубеж. Немного позже Пауля этапировали в какие-то дальние лагеря, и больше о его судьбе я ничего не слышал.

Колхозник

Настоящего его имени никто не знал, между собой заключенные называли его просто Колхозник. В этом прозвище, возможно, отразилось исконное презрение уголовников к мужикам, по их понятиям, людям тупым и корыстным, в отличие от них самих. Это был человек лет пятидесяти, среднего роста и крепкого телосложения. Он уныло бродил по лагерной и заводской зонам в поношенной и грязной военной гимнастерке, все время что-то выискивая и вынюхивая. Туповатое, с тяжелым подбородком и густыми бровями лицо его выражало одновременно и крайнюю озлобленность, и какую-то затаенную тоску. Казалось, что его голова была все время занята какой-то навязчивой и горькой мыслью, не дававшей ему покоя. Но при этом его маленькие светлосерые глазки зорко и настороженно смотрели вокруг и замечали всякий режимный непорядок. Особое удовольствие он испытывал, охотясь за нарушителями, сумевшими раздобыть спиртное или устроить любовное свидание. Если ему удавалось поймать виновных на месте преступления, обычная угрюмость исчезала с его лица, и он с наслаждением, даже с каким-то садизмом записывал имена провинившихся и добивался для них штрафного изолятора.

Между собой заключенные говорили и о его мелочной жадности, истинной причины которой, разумеется, никто не знал. Он любил заниматься раздачей домашних посылок, так как заключенные обычно совали ему что-либо из присланного. Тогда он оживлялся, глаза его светились откровенной радостью, но, сохраняя престиж, он говорил:

— Ишь грязи-то на столе навалили сколько. Прибрать бы надо!

После этого он тщательно упаковывал доставшуюся ему добычу в заранее припасенный для этой цели мешок.