Отец планировал назвать меня и Ферн в честь бабушек: подбросить монетку и определить, кому быть Донной, а кому Фредерикой, – но каждая бабушка требовала, чтобы ее именем назвали меня. Папа, который хотел сделать им приятное и где-то даже возместить ущерб, был раздосадован, когда все обернулось спором. От бабушки Донны он, может, и ждал подобного, но не от своей матери. Уже почти разверзлась бездна, уже наметилась точка разрыва в пространственно-временном континууме семейства Куков, когда мама выступила вперед и закрыла ее собой, сообщив, что я буду Розмари, а Ферн будет Ферн, потому что ей, нашей маме, хочется так. О предыдущем плане я узнала только потому, что бабушка Донна как-то привела его в споре как очередное доказательство странности отца.
Лично я рада, что план не удался. Имя Донна мне кажется годным для бабушек, видимо, именно потому, что так зовут мою. А Фредерика? Розу как ни назови, скажете вы. И все же, боюсь, необходимость пожизненно носить имя Фредерика сказалась бы на мне пагубно. Мне бы наверняка сдвинуло мозги набекрень. (Конечно, они и сейчас не то чтобы ровно сидят.)
Ну так вот, бабушка Донна убиралась на кухне, иногда, если хватало энергии, распаковывала какие-нибудь тарелки или мою одежду: было совершенно ясно, что больше никто к коробкам не прикоснется. Она кормила меня обедом и готовила что-нибудь пользительное, например, яйцо всмятку, относила его в спальню, пересаживала маму на стул, чтобы сменить простыни, забирала в стирку ночную рубашку, умоляла маму поесть. Иногда бабушка Донна была само сочувствие и в укрепляющих дозах угощала маму разговором на свою любимую тему – проблемы здоровья и супружеской жизни неизвестных ей людей, в подробностях. Особенно бабушка была неравнодушна к мертвым; она обожала биографии исторических личностей и питала слабость к Тюдорам, которые превратили супружеские раздоры в экстремальный спорт.
Если же это не срабатывало, она раздражалась. Сидеть дома в такой чудесный день – просто преступление, говорила она, независимо от того, был ли день чудесен. Или еще: ты нужна своим детям. Или что я еще год назад должна была пойти в детский сад. (Я не пошла, потому что Ферн не могла туда ходить. Да и Мэри тоже.) И должен же кто-то приструнить Лоуэлла, честное слово, мальчику одиннадцать лет, нельзя давать ему командовать домом. Чтобы кто-нибудь из ее детей так заигрался в эмоциональный шантаж! А Лоуэллу все сходит с рук. Надо его познакомить поближе с отцовским ремнем.
Однажды она явилась к Марко с намерением силой увезти Лоуэлла домой, но вернулась посрамленная, с кислейшим выражением лица. Мальчики поехали кататься на велосипедах, куда – никто не знал, а мать Марко сказала, папа поблагодарил ее за то, что она разрешила Лоуэллу у них пожить, и она отошлет Лоуэлла домой тогда, когда папа сам попросит. У этой женщины мальчики совсем одичают, сообщила бабушка Донна маме. И к тому же она хамка.
Бабушка всегда уезжала до возвращения папы с работы и иногда просила меня не говорить, что она у нас была, потому что конспиративный элемент крепко вбит в ее ДНК, как яичные белки – в “ангельский бисквит”. Но папа, конечно, все знал. Иначе разве он оставил бы меня в доме? Позже он выносил из спальни и отправлял в помойку бабушкину стряпню. Брал себе пиво, потом еще одно, потом переходил на виски. Для меня он мазал арахисовое масло на крекер.
Ночью, лежа в своей комнате, я прислушивалась к спору: мамин голос такой тихий, что не расслышать (а может, она и вовсе не говорила), а папин (теперь я знаю) заправлен спиртным. Вы все вините меня, говорит папа. Мои собственные проклятые дети, моя собственная проклятая жена. А разве у нас был выбор? Я страдаю так же, как и все.
И наконец, Лоуэлл, появившись-таки дома, бесшумно взлетает в темноте по лестнице, входит в мою комнату и будит меня: “Если бы только, – говорит он, стискивая мне руку так, что под рукавом футболки останется синяк, ведь ему одиннадцать лет, а мне пять, – если бы только, хотя бы раз, ты закрыла свой проклятый рот”.
Никогда в жизни, ни до, ни после, я никому так не радовалась.
У меня развилась фобия по отношению к закрытой двери в спальню родителей. Глубокой ночью я слышала, как она пульсирует в проеме, словно сердце. Я пользовалась каждым моментом, когда Лоуэлл впускал меня к себе, и сворачивалась калачиком рядом с ним: получалось, что я вроде и дома, и далеко от страшной двери.
Лоуэлл жалел меня иногда, а иногда казалось, он и сам напуган. Мы оба несли на себе тяжесть исчезновения Ферн и маминого срыва и временами – не подолгу – несли ее вместе. Лоуэлл читал мне книжку или просто давал тараторить вволю, пока сам раскладывал трудные, почти безнадежные пасьянсы из двух-трех колод карт. Если бы они удавались каждому, Лоуэлл и время тратить не стал бы.