Выбрать главу

Чиновник уехал утром, сопровождаемый конвоем. По своей земле они ездили теперь под охраной. А на следующую ночь фрау Рихтенау лежала в своей огромной холодной постели, не гася в комнате лампы. Она слушала грозный вой псов во дворе под окнами, мерные шаги солдат, гулко раздававшиеся под сводами старого замка. В собственном замке она оказалась пленницей. И ей всё время чудились худые лица её рабынь, тени на запавших щеках, хмурые лбы, изборождённые преждевременными морщинами, и глаза, сверкающие из тёмных глазниц, угрожающие и страшные. Что-то они сейчас делают? Ей чудилось, что она слышит их зловещий шёпот. Они, наверное, что-то замыслили. Ах, ужасные времена!

Если бы только знала помещица, что делали эти женщины в те часы, когда она дрожала в широкой своей постели, прислушиваясь к суровым шумам зимней ночи! В полутьме пустой конюшни с мохнатыми гроздьями инея, тускло светившимися по стенам, грея друг друга своими телами, невольницы сидели на лежаках, тесно составленных в виде круга. В центре этого круга возвышалась стройная фигура Людмилы. Низким и звучным голосом девушка читала Маяковского, любимого своего поэта, целые поэмы которого со школьных лет помнила наизусть.

Плавилось сало в маленькой картонной плошке, дрожал и потрескивал фитилёк. Огромная тень металась по стенам и потолку конюшни, и звучно, как удары маленького колокола, падали в притихшую толпу могучие, резкие, страстные слова. И казалось девушкам, что эти слова не вылетают вместе с облачками пара из посиневших от холода, растрескавшихся и обветренных губ их подруги, а звучат издалека, оттуда, с родной, земли. Потом Людмилу сменяла круглоликая, веснущатая Анна Никифоровна, бывшая библиотекарша из Смоленска. Она еле ходила на толстых ногах, распухших от цынги. Больную бережно усаживали на облучок старых саней, и бледная, опухшая женщина с синим провалившимся ртом по памяти пересказывала рассказы Чехова, Толстого, Горького.

Уже несколько недель она лежала на койке. Ни карцер в холодном замковом подземелье, ни угрозы Курта не могли выгнать её на работу. Но вот она начинала рассказывать, мысленно переносилась в далёкий и милый мир, где ещё недавно среди книг занималась любимым делом. Её бледное, отёкшее лицо оживало, под опухшими, тяжёлыми веками сверкали глаза, тихий, надтреснутый голос крепнул, рос, заполнял промозглое помещение конюшни, и девушки, забыв обо всём, подавались вперёд, загипнотизированные звуками её голоса.

Иногда бывала политинформация. Появлялась исчезавшая куда-то Людмила и сообщала последние новости: сводку Советского Информбюро. Где она их брала, девушки не знали, да и узнавать не пытались. Подруги побаивались резкой, суровой Людмилы, но ей верили и с особым нетерпением ждали коротких её сообщений.

Однажды она, обычно такая сдержанная и рассудительная, вскочила в окно конюшни, возбуждённая, сияющая, простоволосая. Снежинки сверкали в её рыжих, разметавшихся по плечам кудрях. Не спрыгнув даже вниз, не приглушая голоса, она закричала:

— Прорвали фронт, наши прорвали фронт! Идут к Ченстохову. Это меньше ста километров от нас. Скоро! Держитесь, девоньки, скоро!

И, припав к густо заиндевевшей раме, эта крепкая девушка, всегда строго управлявшая своими чувствами, залилась слезами.

Вскоре по просёлкам, ведущим на запад, на Оппельн, на Штейнау, на Бреслау, хлынули потоки беженцев. Эсэсовские патрули с пулемётами сгоняли их с автострад, очищая большие дороги для войск, и беженцы плелись по замёрзшим полям, по перелескам, увязая в снежной грязи, бросая в снегу велосипеды, детские коляски с узлами, ручные тележки с домашним скарбом, теряя в сутолоке детей. Поток безумной паники, неудержимо хлынувший вдруг на запад, красноречивее сводок говорил о том, что происходит на фронте. Работы в поместье прекратились. Фольксштурмовцы на ночь запирали девушек в конюшне и бессменно с автоматами ходили у дверей. Когда невольницам приносили еду, двое солдат становились возле баков с пойлом и стояли так, не опуская автоматов, наведённых на девушек, до тех пор, пока бак не опустошался. Вид у фольксштурмовцев был жалкий, испуганный. Они вздрагивали от каждого шороха и примирительно щерили запавшие, старческие, морщинистые рты, когда женщины открыто насмехались над ними. По распоряжению фрау Рихтенау, у девушек отобрали обувь и спрятали её, чтобы лишить их возможности выходить из конюшни.