Вдохновлённый успехом, лейтенант обдумывал положение спокойно и деловито. Мысль о смерти совсем вылетела из головы, всё стало на свои места, и война опять превратилась в обычное трудное дело. Решив, что теперь немцы обязательно ударят по вершине холма, по блиндажу, он приказал бойцам рассредоточиться по узеньким индивидуальным окопчикам, нарытым на склонах, и сам перебрался в одну из таких ячеек. Решение было правильное. К полудню из-за леса вырвались четыре бомбардировщика, развернулись и стали неторопливо пикировать на блиндаж. Пронзительно скрипнули в воздухе очереди бомб. Чёрные султаны земли и камня рванулись вверх. Когда они осели, стали видны вздыбленные брёвна разбитого блиндажа. Одновременно на опушке заработала немецкая батарея. Холм затрясло от разрывов. Вершина его окуталась бурым облаком вздыбленной земли.
Как и всегда при таких вот обстрелах, когда чёрные фонтаны разрывов, прыгая в небо, сотрясают землю, всё в человеке сжималось в комок, невольно холодело — и человек против воли льнул к земле, стараясь весь без остатка вжаться в неё. Как и всегда, не слушаясь доводов успокаивающего разума, ухо с напряжением ловило нарастающий визг бомбы, скрежещущий свист мины или тревожный шелест снаряда, и ум прикидывал: этот левее, этот перелетит, а следующий… куда следующий?
Но, сидя в узких окопчиках, таких тесных, что нельзя в них было даже согнуть колени, опытные бойцы чувствовали себя в относительной безопасности. Точно сырость и самый запах земли успокаивали их. В один из промежутков между разрывами до лейтенанта донёсся бас Бездоли. Должно быть, нарочно, чтобы слышно было другим, он сказал:
— Ишь, стараются, а зря. Зря, говорю, Гитлера свово в расход вводят, ей-бо, зря.
В разных местах изуродованной высотки послышался нервный хохоток.
В другой перерыв между разрывами кто-то, вздохнув, сказал:
— Какие травы пропадают! Кабы во-время скосить, сена, ох, хороши б были!
— Эк, пожалел! Сена!.. Тут города горят!.. Лишь бы нам его, окаянного, одолеть! Ни черта для этого не жалко. Сена!..
Потом на каком-то выстреле канонада оборвалась, настала зловещая, предостерегающая тишина, и лейтенант скорее почувствовал, чем увидел, что готовится новый натиск. Но теперь немцы были осторожны. Поле было пустынно, только на опушке леса что-то остро посверкивало. Должно быть, немецкие офицеры рассматривали высоту в бинокль.
Осели дымы разрывов. Холм был безлюден, развороченный блиндаж молчал, и даже лейтенанту Моисеенко начинало казаться, что уже нет ничего живого на этой изодранной, оскальпированной, изрытой снарядами земле. По ходам сообщения лейтенант переползал из одного окопчика в другой. Он знал, что новая схватка будет решающей. Он подполз к Бездоле, который даже тут, во временном окопчике, пробыв в нём всего часа два, да и то под обстрелом, успел уже по-хозяйски обосноваться: выкопать в сырой глине полочки и разложить на них табак, трубку, кисет, гранаты.
— Ну как, не пустим?
— А то пустим?! — ответил Бездоля шёпотом и добавил: — Во мне не сомневайтесь, товарищ лейтенант, не впервой. Вон к нему сходите, дрожит чегой-то, как овечий хвост, — и он показал большим пальцем на соседний окоп, где рябой боец, многодетный семьянин, любивший в часы отдыха читать товарищам вслух письма из дому, сидел, скорчившись, на самом дне.
— Здорово мы их… — сказал лейтенант, переползая к нему. — Вот погоди, отстоим высотку, будет тебе что Кате написать. Я сам припишу, какой ты герой, только смотри — без приказа не стреляй. По верной мишени бить, патроны-то на счету.
— Много их очень, — тоскливо вздохнул боец, поднимая измученное, бледное, небритое лицо, на котором теперь отчётливо была видна каждая рябинка.
— Много, а побили. Не числом, а уменьем… Вон они лежат, считай, пока делать нечего. А удирали как!..
— Ох, пропадём мы здесь. Пятеро ведь у меня, — уныло сказал боец.
Лейтенант схватил его за плечи, затряс, глядя в упор в тоскливые, смятенные глаза:
— Мысль эту из головы выкинь. Слышишь? Держись — жив будешь. Слышишь? Ну, улыбнись, ещё, ну, ещё шире. Вот теперь непременно уцелеешь.
Каждому бойцу лейтенант стремился сказать в эти минуты напряжённой предгрозовой тишины какое-то особое слово, а если не сказать, то хоть по плечу хлопнуть. Он верил теперь, слепо и страстно верил в невозможное, и вера эта, возникшая из всплывшей в памяти фразы «не числом, а уменьем», наливала его какой-то упрямой, озорной энергией, бодрила, даже веселила, как крепкий хмель.