— Что положено по приказу, то и дали, — политично ответил Миша, заметив, что я проснулся; он всё косился на своего соседа, но тот попрежнему безучастно смотрел куда-то перед собой. Должно быть, Мишу так и подмывало разговорить молчальника.
— А вы откуда, товарищ сержант, сами будете?
— Был минский.
— Это почему ж «был»? Семья-то где в данный момент проживает? Есть семья? Женаты?
— Был женат.
— А-а-а, — неопределённо протянул Миша. — А дети? Имеются?
— И дети были… — Сержант отвернулся, явно показывая этим, что не желает разговаривать.
Но не так-то было легко отвязаться от Миши. Помолчав, он зашёл с другого конца:
— Сам-то городской аль из колхоза?
— Городской.
— А откуда рождением?
— Из Репичей, была такая деревня под Минском… Ведь всё равно не знаешь, что бестолку спрашивать?!
— А родители-то живы?
— Никого у меня нет, ни родных, ни домашнего адреса, понял?
— Понял, — вздохнул Миша.
Шоссе оборвалось у взорванного виадука. Дорога свернула в сторону, пошла в объезд полем и упёрлась в длинную пробку. Миша попытался обойти её стороной, но шустрая регулировщица остановила его мановением красного флажка. Ни уверения Миши, что без нас Берлин взять невозможно, ни комплименты насчет её румяных щёк не сломили её упорства: она пускала машины только в один ряд, по очереди с той и другой стороны.
— Ну что ж, будем загорать, раз такое дело, — сказал Миша и первым вылез на истоптанную траву.
Деловитый сержант, поправив пилотку, сейчас же отправился вперёд помогать «расшивать» пробку. Как только он отошёл, волгарь накинулся на Мишу:
— Что ты его мучаешь, чего душу из него тянешь, — ведь, верно, один он остался, весь его род немец порешил. Знаешь, как он переживает?
И он рассказал о трагической судьбе друга, с которым вместе воевал в одной роте от самого Сталинграда. На переправе через Прут сержант был тяжело ранен. Его признали негодным к строю и отпустили на родину. Он добрался до Минска, где до войны работал слесарем на радиозаводе. Своего завода он не нашёл. На месте домика, где жили его жена и трое детей, увидел он огромную воронку, густо поросшую крапивой и лопухом. Соседи рассказали, что немецкая бомба похоронила его семью в момент, когда та укладывалась, готовясь к эвакуации.
Рассеянно посмотрев на уток, плескавшихся в мутной зелёной воде, на две воронки, на одичавший вишенник, на заросший бурьяном огород, ничего не сказав соседям, солдат повернулся и, не оглядываясь, пошёл прочь. Он вышел на витебский тракт и с попутной машиной доехал до поворота дороги, с которого открывался вид на родную деревню. Машина ушла, оставляя в воздухе пыльный хвост, а он стоял на дороге, ничего не понимая, беспомощно оглядываясь по сторонам.
Отсюда, от верстового камня, открывался когда-то вид на весёлую деревеньку, россыпью изб раскинувшуюся по берегам маленькой тихой речки, утопавшую в пышной зелени ракит. Камень попрежнему торчал у дороги, и луга зеленели, и речка поблескивала среди них, а деревни не было… Там, где глаз привык её видеть, поднимались невысокие, заросшие бурьяном холмы, вместо кудрявых вётел, хранивших когда-то перед окнами прохладную тень, торчали обгорелые пни.
На берегу речки вилось несколько дымков. По заросшей тропинке солдат добрался до них. От оборванного старика, вылезшего из землянки, выдолбленной в речном берегу, узнал он, что немецкие каратели два года назад сожгли деревню. Всех оказавшихся на месте жителей — и среди них его стариков и младшую сестру — расстреляли. И опять ничего не сказал солдат. Он взял на пожарище горсть опалённой земли, завернул в носовой платок и, шатаясь, ушёл прочь. Дошёл до станции, добрался до своей части, переформировывавшейся тогда в тылу, и умолил командира бригады пренебречь его демобилизацией и зачислить обратно в роту…
— Воевал ничего, будто зажило у него вместе с раной. Только вот когда почтарь с письмами приходил, норовил он от людей куда-нибудь уйти. Воевал лихо. Как где опасное дело, кто впереди? Сержант Лукьянович. А вот как война на исход пошла, задумываться начал, — закончил свой рассказ ефрейтор. И добавил для Миши: — Так что ты, друг ситный, не береди ему рану-то.