И вдруг штатские люди стоят у чудом сохранившейся стены дома. Небольшая очередь: какие-то старички в старомодных сюртуках и мятых шляпах, худые, измождённые женщины с поджатыми губами, с грязными, бурыми лицами — и все с судочками, с мисочками, завёрнутыми в салфетки, жмутся к закоптелой стене.
Сержант останавливается перед этой очередью, смотрит на неё тяжёлым взором, от которого женщины и старики ещё теснее жмутся к стене, потом резко поворачивается и исчезает в узком, тёмном проходе среди камней. Спускаемся в подземелье. Он идёт впереди, освещая дорогу карманным фонариком. Мы движемся по подвалу, оплетённому змеями паровых и канализационных труб. Сзади слышится окающий шёпот ефрейтора Тихомолова:
— Повар наш остатки ротного харча цивильным немцам раздаёт. Прикормил их, как воробьев, вот и являются эссен себе получать. Много их тут… Под развалинами, как кроты, живут. С детишками есть… Ну вот и дошли.
В маленькой каморке, служившей, должно быть, жилищем истопника — КП наступающего батальона. Капитан — такой молодой, с такими детски ясными глазами, что его маленькие усики кажутся приклеенными, — поднимается из роскошного вольтеровского кресла, устало и грустно сообщает, что командир вчера ранен, а он, начальник штаба, исполняет его обязанности. Но речь заходит о военных делах, и капитан сразу оживляется. Их батальон действительно глубже других в этом секторе прорвался к центру Берлина. Но на перекрёстке этой проклятой Эйзенштрассе напоролся на эсэсовскую засаду и вот уже вторые сутки никак не может пробиться дальше. А артиллерии не дают, её концентрируют для прорыва где-то южнее. Ему велено пока закрепиться и отбивать попытки немцев прорваться из кольца на юг. Ведь только подумать, бездействуем в такое время! И хотя грудь капитана пестрит орденскими ленточками и нашивками за ранения, в голосе у него чуть не слёзы. Но вдруг в серых глазах его загораются озорные огоньки. Не сидеть же сложа руки, как сосед справа! Нет, чёрт возьми, он решил наступать без артиллерии. Вот только сгустятся сумерки, он покажет этим паршивым эсэсовцам! Он уже сосредоточил на флангах все свои пулемёты и миномёты…
— Хотите глянуть на берлинскую передовую? Никаких биноклей, всё видно простым глазом. В этом доме мы, дальше один разваленный — ничейный, а в следующем, в тридцати метрах, немцы, — капитан подкручивает вверх тонкие усики.
Мы выходим из каморки. Стены подвала гудят от близкой и далёкой канонады, но своды его крепки. В конце подвала видна ярко освещенная солнцем позиция. Частые пулемётные гнёзда, удобно выложенные из кирпича, фигуры автоматчиков, распластавшихся за камнями. Потолок подвала здесь обрушен, люди находятся как бы в широкой кирпичной траншее. В правом углу этой траншей толпятся солдаты. Они к чему-то прислушиваются, и на их лицах застыло выражение тревоги. Среди них мои спутники выделяются праздничной формой и ослепительно сверкающими регалиями.
— Что за митинг? — спрашивает капитан, старающийся придать голосу командирскую суровость.
— Ребёнок там, — поясняет кто-то, неопределённо махнув рукой за стену укреплений.
— Разрешите доложить, товарищ капитан! — вытягиваясь, шагает вперёд ефрейтор Тихомолов. — Обстоятельства следующие: снаряд он туда тяжёлый бросил, должно, угодил в подвал, а там женщина какая-то сидела. Женщина как крикнет, ранило её или убило, стихла она, а маленький, слышите, надрывается.
Сквозь гул и грохот сражения, действительно, доносился протяжный детский плач. Среди чёрных, дымящихся развалин, сотрясаемых взрывами и выстрелами, этот нежный, тонкий, захлёбывающийся плач был самым страшным звуком, от которого мороз подирал по коже.
— Да, штука, — озадаченно отозвался капитан. — Ишь, надрывается… А спасти нельзя?
— Трудно, товарищ капитан, — говорит Тихомолов. — Он тут каждый камень на прицеле держит. Ребята попробовали для пробы пилотку на прикладе чуть-чуть из окопа высунуть. В двух местах её пропорол, и приклад — в щепки.
Плач несётся из самой середины «ничейной» развалины, беспомощный, безутешный детский плач. Этот нежный, сиротливый звук не может заглушить никакая канонада. Когда плач стихает, на лицах солдат появляется выражение тоскливой безнадёжности, когда возобновляется, все облегчённо вздыхают.
— Эх, была не была! — говорит Тихомолов и, насунув на уши пилотку, идёт к брустверу.