Матвей Кузьмин взмахнул мохнатой шапкой и крикнул, что было мочи, во весь свой голос:
— Сынки! Не жалей Матвея, секи их хлеще, чтоб ни одна гадюка не уползла!.. Матвей…
Не договорив, он охнул и стал медленно оседать на землю, сражённый пулей немецкого офицера. Но и тому не удалось уйти. Не сделав и двух шагов, он упал, подрубленный пулемётной очередью.
А вдали, в овраге, уже возникло и, нарастая, гремело «ура». Через отполированную ветрами кромку перескакивали автоматчики. Стреляя на ходу, бежали они по поляне, преследуя последних немцев, посылая им вдогонку веера пуль, настигали, валили на снег, обезоруживали и бежали дальше, в покрытый снежной пеной лес, по следам, оставленным на насте. Вместе с автоматчиками бежал Вася Кузьмин, внучонок старого охотника, которого тот послал через фронт предупредить своих о готовящемся прорыве. В ногах у наступающих бойцов, захлебываясь злобным лаем, катился, проваливаясь в глубоком снегу, лохматый сердитый Шарик. Вдруг он застыл, недоуменно подняв уши. И грохот боя, гулко доносившийся из леса, прорезал тоскливый, протяжный вой…
Так прожил последний день своей долгой жизни Матвей Кузьмин, колхозник из сельхозартели «Рассвет», что под Великими Луками, славящейся сейчас своими льнами.
Его похоронили на высоком берегу Ловати, похоронили, как офицера, с воинскими почестями, дав три залпа над свежей могилой, буревшей над белыми полями комьями мёрзлой земли.
В тот же вечер начальник дивизионной разведки, разбирая документы убитых врагов, прочёл недописанное письмо немецкого офицера, которое так и не получил инженер Вильгельм Штайн из Саксонии.
Гвардии рядовой
Майор — человек, по всей видимости, бывалый, собранный и, как все настоящие воины, немногословный — рассказывал о нём с нескрываемым удовольствием:
— И ещё есть у него странность, и не странность, пожалуй, а особенность, что ли. Не может видеть живого немца. Я не преувеличиваю… Ну, конечно, каждый из нас имеет с Гитлером, помимо общественных, и личные счёты. Всех нас он от мирных дел оторвал, тому семью разбил, того крова лишил, у того брат или отец убиты, ну, а кто, как мы с вами, побывал на освобождённой территории и своими глазами видел, что они над нашими людьми творили, те, конечно, особо… Однако тут дело иное. Он ну просто физически не переносит их вида. Мне раз докладывали: стоит он в очереди за супом у взводной кухни, а мимо пленных ведут. Ну, знаете, у нас народ не злопамятный, кричат им: дескать, отвоевались, голубчики! Ну насмешки там разные, шуточки. Кто-то им хлеба дал. А он как побледнеет, как затрясётся. Бойцы: «Что с тобой, чего ты?» А он с кулаками: «Не смей им наш хлеб давать, не смей!» Зубы стиснул, губы шепчут что-то, вот-вот на пленных бросится. И потом, как провели их, всё успокоиться не мог. Ушёл и обеда не взял… А в другой раз целая история вышла. Назначили его в наряд — немцев пленных караулить. Кто уж это сообразил, так я и не дознался. Он к старшине, чуть не плачет: «Освобождай, не могу!» Тот, понятно: «Что за „не могу“, встать, как надо! Повторить приказание…» А он своё: «Освободите, не стерплю, перестреляю их, хоть они и пленные». Старшина в раж: «Я тебе покажу, „перестреляю“! Под арест!» Пошёл он под арест, и как ремень да гвардейский знак с него снимать стали, он как зальётся в три ручья… Ну, тут мой комиссар подоспел, вмешался, приказ старшины отменил, знак ему сам привинтил, кое-как успокоили…
В это время тонкий голос спросил из-за двери:
— Товарищ гвардии майор, разрешите войти?
— Да, да, — сказал майор, и его хрипловатый, простуженный баритон как-то сразу потеплел.
Кто-то невидимый в ворвавшемся со двора облаке морозного пара решительным рывком распахнул дверь, чётким шагом протопал по деревянному полу и, звучно стукнув каблуками, взял под козырёк:
— Товарищ майор, по вашему приказанию, гвардии красноармеец Синицкий прибыл.
В полумраке тёмной пустой избы, куда свет проникал через единственное уцелевшее, да и то на две трети заткнутое соломой окно, перед нами стоял щуплый подросток в полной военной форме. Он выглядел настоящим бойцом, только уменьшенным раза в два. Лицо у него было круглое, курносое, совсем ещё детское, с пухлыми губами и нежным пушком на румяных щеках.
Но всё: и то, как ловко и складно сидела на нём форма, как туго был перехвачен ремнём крохотный армейский полушубок, как лихо заломлена была у него на голове ушанка, и то, как твёрдо держал он приставленный к ноге короткий кавалерийский карабин — отличало в нём опытного бойца, прочно вросшего в суровый быт войны.