Машина тронулась по следу, проложенному танком. И хотя опять то справа, то слева возникали земляные фонтаны разрывов, хотя рядом снова впавший в забытьё Лиходеев скрежетал зубами, хотя стрелка спидометра не перескакивала цифры пятнадцать, лейтенант теперь уже не сомневался, что доставит груз во-время, что ни одному немцу не уйти из Корсунь-Шевченковского кольца, что битва на Днепре обязательно будет выиграна и что Нина, прочтя его письмо, не посмеётся над ним и, может быть, даже когда-нибудь отдаст своё сердце ему, ломовому извозчику войны, самому скромному и самому верному из всех трёх мушкетёров.
Мама Клава
Меня разбудил яркий солнечный луч. Проникая в маленькое окошко, вмазанное в стену за печкой, на которой мы спали, он золотым мечом пронзал полумрак под белёным потолком чистенькой хатки и упирался прямо мне в лицо.
Как это часто бывает на военных ночлегах, проснувшись, не сразу поймёшь, где ты и как сюда попал. Потом вспомнился неудачный вчерашний полёт в липком мартовском тумане, белые дымки зенитных разрывов, развёртывавшихся над головой, точно переспевшие хлопковые коробочки, растерзанное крыло самолёта, закушенная до крови губа и узкие остекленевшие от напряжения глаза лётчика в косом зеркальце, тяжёлый шлепок о снежную поляну и острая мысль: где мы, на чьей стороне упали? И вдруг — люди в грязных, замурзанных, но родных армейских полушубках и ушанках, бегущие по глубокому и талому снегу к обломкам нашей машины. Свои! И сразу слабость, сковавшая всё тело.
Мы сели, если это злополучное падение можно назвать посадкой, в расположении наступающего полка самоходной артиллерии, остановившегося в леске на короткий привал. Артиллеристы с чисто гвардейским гостеприимством поделились с гостями, свалившимися на них прямо с неба, своими запасами, перевязали, как умели, голову лётчику, разбитую при падении, отвели нас в какую-то лесную хатку и, сдав на попечение хозяйки, пожилой, дородной и статной женщины, простились с нами, обещав радировать в штаб фронта наши координаты.
Они сделали для нас всё, что могли, так как с наступлением темноты полк самоходчиков должен был уже входить в прорыв. Мы с лётчиком отказались от ужина и, едва дождавшись, пока хозяйка постелит нам на печи душистой яровой соломы, тотчас же заснули. Вот что было вчера.
А теперь хата дрожала от близкой канонады, звенели стёкла, подскакивали на полках расписные глиняные глечики и макитры, жестяная лампа, свисавшая на проволоке с потолка, раскачивалась, как маятник. А когда рыхали очереди бомбовых разрывов, тихонько со скрипом открывалась и закрывалась дверь, ведущая в сени, и из топившейся печи в хату выбивало пламя и дым..
Мирно пахло свежим хлебом, чебрецом и мятой, пучки которой висели в углу за иконами в фольговых ризах. И, словно наперекор шумам близкого боя, снизу, с пола звучал смех: шумный, захлёбывающийся — детский и тихий, ласковый, воркующий — женский.
Лётчик, проснувшийся, должно быть, раньше, отодвинув ситцевую занавеску, тихо смотрел вниз. Стараясь не шуметь, я придвинулся к нему, и славная картина открылась перед глазами.
На щедро залитом солнцем, точно застланном золотой свежей соломой, мазаном полу, спиной к нам сидела рослая, но по-девичьи гибкая и стройная женщина. Она играла с двухлетним мальчуганом, круглоликим, черноглазым, крепким, как гриб-боровичок. Она прятала своё лицо у него на пузике, закрывая мальчонку копной пушистых распущенных волос, и страшным голосом, сама давясь от счастливого смеха, пугала его: «Ось, я тэбэ зъим».
Мальчуган брыкался, визжал и, защищаясь толстенькими, точно ниточкой перетянутыми у запястий ручонками, кричал: «Нэ тлэба, мамо Клява, нэ тлэба, ой, нэ тлэба!» Женщина отпускала его, и он, встав на ножки, сам атаковал её, упирался ей в грудь ручками, стараясь повалить на пол, она притворно падала, и оба, заливаясь смехом, играли, как котята.
Лётчик, подперев кулаками забинтованную голову, тихо следил за их игрой, и на его суровом, грубом, покрытом тяжёлым зимним загаром лице было совершенно необычное для него мягкое и растроганное выражение.
— Какая молодая мать!
— А вы видели её лицо? — спросил он.
Услышав, должно быть, наше перешёптывание, женщина оглянулась. Я чуть не вскрикнул от удивления. На вид ей можно было дать не больше семнадцати лет, но лицо у неё было какого-то странного матово-белого цвета. Казалось, что к телу стройной, высокой девушки приставлена голова мраморной статуи, на которой углем или смолой выведены широкие дуги бровей и поставлены точки глаз. Губы были настолько бледны, что отличить их можно было только по рисунку. И — что особенно удивительно — на этом странном мраморном лице не было и следов болезненности. Оно было полное, очень живое, с девически округлыми щеками и подбородком.