Выбрать главу

Назвала она родной город и вся раскраснелась. И начала нам рассказывать, что родилась она на Пересыпи, есть там такой район, что ли, что отец у ней, не упомню, не то слесарь, не то токарь, словом, металлист, в порту работал. Семнадцати лет она среднюю школу окончила и уже ладила дальше на агронома учиться по садовой части. Очень ей почему-то, вишь, сады нравились, как они цветут да как там всякие сорта фруктовые выводятся. А тут — война. Румын на Одессу попёр. И вместо этих самых садов пошла она на курсы сестёр милосердия. Сады-то, значит, по боку пришлось, а вместо них давай раненых таскать да перевязывать. Сначала, говорит, ужас как крови боялась, голову у неё от крови, вишь, кружило. Ну, а потом попривыкла, да и не только к крови, а и к ранам самым страшным, и к снарядам, и к минам. Ничего бояться не стала. И не было у нас в полку, а, почитай, и во всей дивизии нашей пластунской, сестры сноровистей да храбрей, чем наша Мария.

— Она тебе, Ефимыч, об одесском одном морячке случаем не говорила, что у ней на руках помер? — спросил кто-то из сидевших сзади казаков.

— Ну, как же, говорила и о морячке, и его поминала — это история особая. Вот послушайте. Был у неё, видите ли, в Одессе такой случай. Воевал там морячок, младший лейтенант по званию, геройский, по всему видать, парень. Повёл он свой взвод на румын в атаку, а там ведь степь гладкая, как ток, спрятаться суслику и тому негде. Ну, почитай, весь взвод и полёг. Один он цел до окопа противника добежал. Ну, румыны видят, один он в окоп к ним вскочил — на него, живым взять. Он — за автомат, а затвор заело. Так он как начал их крестить прикладом, валятся они во все стороны, а новые и новые в окоп прут, обсели его, как слепни коня в полдень, а он всё им не даётся. Ну, наши бойцы — а передовая-то там рукой подать была — видят, вовсе погибает геройский младший лейтенант-то, поднялись в атаку. И что думаешь? Подоспели, отбросили румын. А младший лейтенант уже упал. Живого места на нём нет, весь избит, изранен. А тут Мария! Подхватила, понесла его, несёт, а он у ней из рук рвётся: обратно, вишь, в бой хочет, ну, а потом обмяк: «Положите, — говорит, — меня, сестрица, на эту самую землю родную, потому, — говорит, — умираю».

Положила она его на землю, держит голову на коленях, видит, никакая помощь ему не нужна, а он просит. «Поцелуйте, — просит, — меня, сестрица, потому как, — говорит, — молодой я, меня ещё ни одна девушка не целовала и обидно мне без этого помирать». Поцеловала его Мария, а уж губы у него холодные.

Ну, что-то он там ещё ей шепчет, сказать хочет. Она ухом к самым губам его наклонилась и слышит: «Передайте ребятам моим, коли кто жив остался, чтобы не забывали, — говорит, — и вы меня не забывайте», — говорит.

И слова эти лейтенантовы, видать, глубоко ей в душу запали: «Как мне страшно или тяжело станет, — говорила она нам, — вспоминаю я, — говорит, — того самого морячка, младшего лейтенанта по званию, и его последние слова».

Завийхвост помолчал, отвернулся, поковырял ногтем замёрзший песок окопного бруствера, пощурился на острый ветер, шумно вздохнул и продолжал:

— Из Одессы она на последнем пароходе уехала, когда последние носилки с ранеными с берега отнесли. Из Севастополя её и вовсе на подводной лодке увозили… Сама раненая, а всё раненых подбирала до последнего часа. Потом попала она в нашу казачью часть и с нами вот прошла от Керчи аж до самого этого Прикарпатья. И всё время с казаками — и в бою, и на досуге. Только дважды от нас и отлучалась, когда её самоё ранило, и то оба раза до срока из лазарета к нам уходила.

И так наши казачишки к ней, к Марии-то, привыкли, что, ну, просто и сказать нельзя. Бывало, бой, грохот, артиллерия гвоздит, самолёты бомбят, пули хлыщут, все к земле-матушке льнут, а она выскочит из окопа да по земле — ловко, как ящерка. Оглянуться не успеешь, а она уже обратно ползёт, раненого тащит.

Ворчали на неё казачки, которые постарше: «Куда лезешь? Разве можно так судьбу-то дразнить?» А она, знай, смеётся: «Я заговорённая. Меня, — говорит, — осколок облетает и пуля не берёт. Вот как».

Завийхвост помолчал и вдруг, резко повернувшись к соседу, не выпускавшему трубки изо рта, попросил:

— Дай табачку.

— Да ты ж не куришь, дядько Завийхвост, — пробасил тот и неохотно полез в карман за кисетом.

— Не куришь, не куришь, табаку жалко стало, зажаднел, — заворчал Завийхвост, неумело свёртывая дрожащими пальцами неуклюжую большую цыгарку.

Цыгарка тряслась у него в руке, и он долго не мог раскурить её от трубки, морщась и кашляя. Наконец раскурил, поперхнулся дымом и стал продолжать свой рассказ новым, глухим, срывающимся голосом: