Фрейлейн Эрна скоро стала главной переводчицей в комендатуре, а затем ее Перевели к самому начальнику гарнизона.
Новый шеф, бригаденфюрер войск СС, тоже сочувствовал бедной фрейлейн. Безукоризненный немецкий язык, умение петь старые баварские песенки, особенно нравившиеся сентиментальным палачам, игра на рояле стяжали уйму поклонников. "Да, старый Иоганн Вейнер даже в этой непонятной стране сумел дать детям великолепное образование!" — удивлялись они. И когда гитлеровцы обнаруживали вдруг пропажу важных документов или им становилось ясно, что советское командование знает слишком много об их тайных намерениях, даже тень подозрений не ложилась на Эрну Вейнер.
Но какой ценой девушка вырывала для Родины эти фашистские тайны! Она присутствовала теперь на самых секретных допросах. При ней палачи терзали осужденных на смерть советских людей, и она должна была переводить их предсмертные вопли, их проклятия, слушать от них оскорбления. Только любовь к Родине, любовь всеобъемлющая, безмерная, давала ей силы для новой работы. Но лишь связной — суровый воин, безвыходно сидевший со своей рацией в подвале разрушенного дома, человек, совершенно разбитый ревматизмом, кому она приносила свои сведения, — слышал от нее жалобы. Бледный, как месяц в холодную ночь, еле передвигающийся, около года просидевший без солнца и воздуха, человек этот утешал ее неуклюжим, грубоватым солдатским словом и сам служил ей примером преданности великому делу. Его спокойное мужество поддерживало девушку.
И вот за несколько недель до взятия Харькова Березу ждало последнее, самое тяжелое испытание. О нем она рассказала сама, сидя на завалинке хатки в погожий августовский вечер.
— Вы знаете, конечно, как они паниковали, когда войска Конева, прорвавшись у Белгорода, подходили к Харькову с востока. Боже, что там было! Муравейник, в который сунули головешку! Солдаты ничего — это машины. Но посмотрели бы вы на их заправил! Они, забыв даже о соблюдении внешних приличий, судорожно упаковывали картины, музейные вещи, редкости, мебель — все, что они награбили и натащили. Все это посылалось в тыл на глазах у солдат. А слухи! Это был не штаб, а базар какой-то, на котором передавались слухи, один невероятнее другого. Особенно много ходило легенд о советской авиации. Говорили, что с Дальнего Востока перелетали какие-то новые огромные авиационные части. Десятки тысяч машин. Невиданные марки! Какое-то чудовищное вооружение. Все офицеры бегали ночевать в подвалы. Даже мне было удивительно, какими в трудную минуту они оказались малодушными, трусливыми, мелкими. И я ликовала. Утром, приходя на работу, я говорила шефу плаксивым голосом: "Господин начальник, неужели все погибло? Ведь они меня убьют!" Я видела, как он бледнел. Но он еще петушился: "Что вы, фрейлейн, в Германии столько сил! Может быть, даже слишком много! Болезнь полнокровия". Кончал же он тем, что принимался меня уверять, что при всех условиях я успею удрать в его автомобиле.
И вот однажды ночью меня будят, вызывают к нему в кабинет. Он взволнован, сияет. Поясняет: будет важный допрос, от которого зависит его карьера. Ах, если бы вы знали, как все они там думают о своей карьере! У меня похолодело сердце: кого же поймали? Я знала, что харьковские подпольщики, все время державшие гитлеровцев в постоянном страхе и напряжении, особенно активизировались, и боялась, что попался кто-нибудь из них. Шеф носился из угла в угол. В кабинете шла необычная подготовка, стол накрывался скатертью, расставляли на нем вино, фрукты, сласти. Мне становилось все тоскливее. Кто же, кто? Что значат такие необычные приготовления?
— Приехал какой-нибудь господин из армии? — опросила я как можно небрежнее, усаживаясь в углу, где я всегда сидела во время допросов.
— А, чепуха, стал бы я тратиться на этих чинодралов из армии! — ответил шеф. — Гораздо важнее, гораздо интереснее! Наши сети принесли богатый улов. Сегодня прекратится проклятая неизвестность. Мы узнаем, какой сюрприз подготовили нам. Ого-го, это может спутать им все карты.
Я решила, что захвачен какой-то наш большой военный. Но, к моему удивлению, за стол сел не шеф, а его помощник, майор. Потом под конвоем часовых в комнату внесли носилки. Их поставили у накрытого стола, солдаты с автоматами стали было у двери, но майор жестом выпроводил их. Того, кто лежал на носилках, мне не было видно. Между тем майор, напялив на свое лицо одну из самых сладких своих улыбок, попросил меня перевести «гостю», что он сам летчик по специальности и рад приветствовать здесь своего доблестного коллегу, судя по отличиям, знаменитого русского аса. Когда было нужно, он мог притворяться приветливым, даже простодушным, этот майор — одна из самых омерзительных гадин, каких я только там видела. А я-то уж их повидала!
И тут я разглядела, что на носилках лежит молодой, совсем молодой человек, в такой вот, как у вас, выгоревшей гимнастерке, к которой привинчены три ордена боевого Красного Знамени и еще какие-то отличия. У него были авиационные погоны старшего лейтенанта. А его взгляд… простите… минуточку…
Девушка побледнела так, что лицо ее стало белее стены хаты. Она тяжело дышала, кусала губу, точно подавляя в себе острую физическую боль. Потом встряхнула головой и пояснила:
— Нервы… Ноги у него были в гипсе, голова забинтована, но из этого марлевого тюрбана на меня вопросительно смотрели большие, серые, такие правдивые н такие затравленные глаза.
— Фрейлейн, переведите, пожалуйста, коллеге, что безоружный противник — для нас уже не враг, что в новой Германии понятия мужества и воинской чести интернациональны; переведите, что в качестве, э-э-э, помощника начальника гарнизона и как летчик по профессии я буду рад выпить с ним бокал… Э-э-э, нет, это будет не по-русски… чашу доброго вина.
Пока я переводила, серые глаза летчика остановились на моем лице. И столько было в них не ненависти, нет, не ненависти, а какого-то бесконечного презрения, гадливости, что слезы обиды чуть против воли не выступили у меня на глазах.
— Скажи ему, пусть бросит ваньку валять, ничего я ему все равно не скажу, и вина мне его не надо. Впрочем, пусть даст папиросу.
Майор засиял, вскочил и протянул ему свой портсигар, Летчик приподнялся на локте, взял папиросу и жадно закурил. Они оба молчали, я слышала, как потрескивает табак. Потом майор встал, щелкнул каблуками, назвал свое имя и учтиво заявил, что желал бы знать, с кем имеет честь…