— Его нет дома!
Неведомого Мишки не было дома.
— Дяденька, — продолжал Вова, — лодку дай!
Немцы могли быть в двух шагах, — и были, как это выяснилось вскоре. Но мы надеялись, что детский голос не вызовет подозрения.
— А кто таков? — кричал в ответ паромщик.
Теперь он вышел на крыльцо и стоял, длинный, с веслам в руках, освещенный сзади.
— Свои, дяденька, честное слово.
Эта была рискованная игра. Мы знали, что где-то в здешних местах, ниже по Быстрице, немцы расстреляли шесть человек за то, что они перевозили наших. Но этот старый паромщик, даже имени которого я не знаю, пригнал на нашу сторону свою дырявую лодку.
— А вы кто, партизане? — только опросил он и ахнул, узнав, что нас около двухсот человек.
Сначала все было прекрасно — только плеск весел слышался да скрипение расшатанных уключин. Но вот где-то взвилась ракета, и сразу же донесся громкий, характерный стук камышей. Немцы спускались к реке…
Мы дрались до утра. Уже простился и ушел куда глаза глядят старый паромщик. Уже в последний раз, уклоняясь от пуль, пошла за нашими его дырявая лодка. Рассвело. В неярком утреннем свете, как через марлю, был виден плоский, поросший камышами берег и маленькая группа краснофлотцев, грузившая на лодку пулемет. Они отчалили, и в эту минуту я увидел бегущего по берегу Вову. Не понимаю, почему он оказался так далеко от наших. Кто-то из ребят потом говорил, что он пошел искать сумку, в которой всегда носил свои стихи и книги. И точно, мне показалось, что он бежит по берегу с сумкой в руках.
— Вова! Ребята, Вова! — закричал я.
На лодке заметили его и мигом начали круто загребать назад.
— Не нужно, ребята, уйду! — закричал Вова.
Лодка все загибала.
— Не нужно, я говорю, — повелительно повторил он.
Черный на белой отмели, он был прекрасной мишенью. Зигзагами он пробежал вдоль берега метров сорок и вдруг упал на колени. Ох, как зашлось, рванулось у меня сердце в эту минуту!
— Убит! — сказал я.
— Убит, — повторили за мной моряки.
Но нет! Встал наш Вова. Он встал, и мы увидели шест у него в руках. Не знаю, что это было — длинный гибкий шест, должно быть, ива или камышина. Разбежавшись, он у самого берега далеко закинул шест и, опершись на него, легко взлетел над водой.
Дорогой мой, что это было! Двести глоток закричали сразу, и оглушительное матросское «ура», от которого заломило в ушах, покатилось далеко-далеко.
— Ура! Вова! Молодец! Милый!
Вот и все. Высокая старая ива скрыла его от нас — очевидно, не надеясь долететь до берега, он рассчитывал ухватиться за эту иву — и больше ни один человек из нашего отряда не видел Вову Лебедева, и не слышал о нем.
Мы долго ждали его — вероятно, это было ошибкой. Уходя, я послал за ним двух краснофлотцев, и к вечеру, усталые и расстроенные, они вернулись в отряд. Они не нашли его. Утонул ли он, заблудился ли, или, раненный на лету, остался висеть на ветвях старой ивы, — не знаю.
Ребята клялись, что они обшарили каждый куст, каждую ветку. Они нашли бы его, если б он был убит или ранен. Как будто, взлетев над водой, он, как в сказке, превратился в настоящую птицу…
Я спросил капитан-лейтенанта, не осталось ли у него какого-либо стихотворения Вовы Лебедева или хотя бы клочка бумаги, исписанного его рукой.
— Нет, — отвечал он. — Я даже не знаю, кто были его родители, где он родился к вырос. Помнится, он рассказывал, что родом из Пскова, а в Брянские леса был закинут войной. Не все ли равно! Мы не знаем биографии Гомера. Гений этого мальчика — гений народа, который хочет сохранить в памяти историю своих испытаний.
Трое
Это были трое простых советских людей, о которых можно было только сказать, что они дружны между собой и знают свое дело. Впрочем, дружны были только Куликов и Чеберда, а третий — штурман Жилин — лишь недавно, накануне войны, появился в эскадрилье. Он был еще совсем молодой человек, лет двадцати двух. Над ним подсмеивались — даже не над ним, а над какой-то его столетней тетей, которая никак не могла опомниться, что он пошел в авиацию, и все просила его в письмах «летать пониже».
Впрочем, в эскадрилье все немного подсмеивались друг над другом, и больше всего над Чебердой и Куликовым. Чеберда был длинный, носатый и очень любил петь, особенно в полете. Куликов — маленький, смешливый. Между ними не было ни малейшего ни внутреннего, ни внешнего сходства. Может быть, именно поэтому на них постоянно рисовали карикатуры, называли «Патом и Паташоном», сочинили стишки. Это никому не мешало уважать их так, как в любой организации уважают положительных, бывалых, «прочных» людей.