Мы разговаривали до утра — кажется, тысяча лет прошла с тех пор, как я был в его просторной, светлой комнате над Невой. Комнаты уже не было, не было и самого дома.
— А ваша работа?
— Ничего не осталось.
Он сказал это очень спокойно, но лицо вдруг стало суровым, лоб разгладился, в глазах появилось ровное выражение. На нем была опаленная, в пятнах, боевая шинель, лицо худое, загорелое, — он очень изменился. Даже походка, прежде мягкая, немного на цыпочках, стала другой — отчетливее, тверже. Даже голос, — я подумал об этом, когда он стал ругать людей за то, что они спят на голом грязном полу, в то время как рядом, в амбаре, сколько угодно свежего сена.
— А где Татьяна Романовна?
— В Ленинграде, — ответил он очень просто. — Работает в госпитале. Театр уехал. А она не захотела, осталась.
— А ее портрет сохранился, помните, что вы рисовали?
Он улыбнулся.
— Пойдемте, я покажу вам ее портрет, — сказал он.
Мы подошли к маленькой баньке, стоявшей во дворе. Токарев заглянул и спросил негромко:
— Игорь, спишь?
— Нет, Петр Александрович, — тоже негромко отозвался из баньки сонный голос.
— Ну, поди сюда.
Да, это был ее портрет. То же открытое простое лицо, тот же взгляд — прямой, откровенный. Губы были еще детские, оттопыренные.
Сено застряло в волосах, он стряхнул его и сонно сощурился, увидев незнакомого человека.
— Похож?
— Да, очень.
— Ну вот, а теперь иди, досыпай! — сказал Токарев.
Игорь засмеялся, белые зубы блеснули. Потом он пошел досыпать, а мы с Токаревым еще долго ходили по деревенской пустынной улице и говорили.
— Хороший мальчик.
— Очень хороший, — со вздохом отозвался Токарев. — Одно плохо — боится.
— Да ну?
— Боится, и поэтому бросается на самые отчаянные дела. В роте так и слывет отчаянным. Я как-то заговорил с ним об этом — побледнел, как полотно, сжал зубы и ни слова.
Было уже светло, когда мы расстались. Девушки из медсанбата шли задними дворами, и слышно было, как они смеялись и кричали кому-то: «Женя, воздух!»
Немцы обстреливали батарею, стоявшую за деревней, один, второй недолет, и снаряд попал в давешнюю баньку, которая, впрочем, давно уже опустела. Связной забежал в политотдел, отряхивая с гимнастерки землю:
— Вот дьявол, как водой обдало…
Я пошел к артиллеристам, потом к полдню вернулся.
В политотделе было пусто, только шоферы варили картошку и читали друг другу письма из дому. Один из них сказал мне, что второй полк только что отбил у немцев две деревни. Я вышел — и во дворе увидел Токарева. Он стоял без фуражки у плетня, а рядом стояли два санитара с носилками и молчали.
— Петр Александрович!
Он обернулся — и как будто не узнал меня. Я подошел ближе. На носилках лежал Игорь. Он лежал неподвижно, одна рука свесилась, лицо было белое, очень похудевшее, точно вырезанное из кости. Он еще дышал. Но у него был очень мертвый вид, и я понял, что он непременно умрет.
Через час мы похоронили его под березой, на краю деревни, откуда начинались луга и просторные некошеные травы шли до самых Гостилиц.
Токарев сказал несколько слов о самом молодом и самом храбром среди командиров. «Самый храбрый» — эти слова он повторил дважды. Лицо его, потемневшее от горя, было неподвижно, только глаза горели. Он был страшен.
Прошло полгода, прежде чем я снова встретился с ним. В далеком тыловом госпитале я читал однажды свои рассказы, и сестра сказала, что после чтения меня просят зайти в командирскую палату.
— Кто просит?
— Капитан Токарев.
Мы встретились радостно, как теперь на всех путях и дорогах великой войны встречаются ленинградцы. Он был ранен в правую руку. Отчаянно скучая, он боялся только одного — что после госпиталя его отправят не на фронт, а куда-нибудь на работу по формированию.
— Вот гимнастику делаю, — сказал он и слабо пошевелил опухшими красноватыми пальцами.
Я спросил, как Татьяна Романовна перенесла смерть сына.
— Как перенесла? — переспросил он. — Вот как. Меня отправляли через Ленинград, и два дня мы провели вместе. Знаете ли, о чем мы говорили? Она заставила меня рассказывать о всех немцах, которых я убил. Но вот уже третий месяц, как от нее ни слова. Она все хотела пробраться в ту деревню, где его похоронили. Не знаю, жива ли?