Выбрать главу

Золотов побежал через дорогу, чудом уворачиваясь от несущихся по Беговой грузовиков и автобусов, и свистки, что заливались сзади, постепенно стихли, отстали. Добравшись до мастерской, художник заперся на засов и, отдыхая, привалился к двери. Из изрезанной руки стекала кровь.

В низком потолке мастерской не оказалось ни одного крюка, и веревку пришлось привязывать к батарее отопления. Накинув на шею петлю, Золотов отползал, и ему верилось и придавало силы, что вот, едва дырявая душа его отлетит от тела…

Но и в дали, в краю чужом Я буду мыслию всегдашней…

…Аура очнется от страшного сна, и чистый лоб ее снова осенится голубоватым сиянием.

195.

Красота действительно возвратилась к Ауре, едва она, несколько месяцев спустя, родила маленького Золотова: невообразимый, редкий в медицинской практике токсикоз мучил Ауру почти всю беременность, изменил внешне буквально до неузнаваемости.

Вернувшись из Пушкинских Гор, Аура сразу поговорила с Толиком: мягко, но наотрез отказала ему. Смириться Толик не пожелал, не давал Ауре прохода — осталось уволиться с завода, вернуться домой. Несколько раз Толик приходил и туда; после, окончательно, с помощью милиции, выдворенный из квартиры, подкарауливал на улице Ауру, отца, мачеху, пытался шантажировать. Аура смотрела на этого большого, слабого, неряшливого человека, вспоминала толстую, капризную его мать, двадцатипятисвечевые лампочки, красоток над железной кроватью и не верила, что когда-то на самом деле стояла у станка, ночевала в общежитии, силилась подружиться с теми, кто в той жизни ее окружал. Все было сон, но сон был и Золотов.

Для мальчика, едва ему исполнилось полгода, взяли няньку; Аура восстановилась в университете, а еще некоторое время спустя вышла замуж за выпускника МГИМО и уехала с ним в Париж. Там, в старом номере «Русской мысли», случайно прочла статью о живописи и графике художника Золотова и о его страшном конце, увидела собственный портрет и несколько дней ходила сама не своя: обновились воспоминания пушкиногорской безумной ночи, возник страх за судьбу сына, как капля на каплю воды, похожего на покойного своего отца.

196.

Когда взломали дверь мастерской, где чуть не год разлагался труп Золотова, в глаза бросился большой необрамленный холст. Он стоит у окна, глубокого в толще стены, полуподвального, нижняя часть которого выходит на выложенное старым кирпичом углубление в земле, верхняя — заключает вертикальную щель пасмурного осеннего неба, кусок глухого, окрашенного охрой брандмауэра да несколько голых, с висящими на них каплями дождя, ветвей невидимого за рамою деревца. На холсте скрупулезно, подробно, гиперреалистично изображен кусочек мастерской: стена, окно с батареей внизу, пейзаж за окном — такой точно, как перед глазами, только зимний, и холст у окна — на том самом месте, где стоит холст реальный.

На нарисованном холсте столь же скрупулезно, подробно и гиперреалистично изображено то же самое: стена, окно с батареей внизу, пейзаж за окном, — однако весенний: голубая полоска неба, едва лопнувшие почки на ветвях, грязная апрельская городская вода, тонким ручейком сочащаяся сквозь щели невысокого кирпичного ограждения приоконной ямы; окно открыто; и ветер вдувает в мастерскую легкую занавеску, от которой в натуре остался только след: протянутая поперек ниши капроновая леска. Нарисованный холст, почти квадратный, стоит у нарисованной стены на боку, так что весеннее окно по отношению к окну зимнему лежит.

С тем же девяностоградусным поворотом располагается у реальной стены и холст реальный. В результате получается: осеннее живое окно, перерезанное лескою, нормально вертикальное: и небо за ним, и стена, и ветви дерева — все как водится от века. Окно нарисованное, зимнее, лежит на боку. А окно весеннее, нарисованное на нарисованном холсте, и вовсе перевернуто, и небо падает под ноги, и асфальт становится небом, и занавеска, игнорируя гравитацию, взмывает вверх…

Глава девятнадцатая