И когда, проторчав так у будки едва не полчаса, Арсений вдруг, словно очнувшись, вспомнил, зачем он, собственно, здесь стоит, самая мысль, что он собирался что-то просить у этих людей, показалась ему нелепою и кощунственной. А как же открытка? Я ведь принял ее! Хотя, строго говоря, ни у кого не просил. А что мне мешает говорить исключительно строго? А две копейки — две копейки и на земле найдутся. Подумаешь, подумал Арсений. Говна-пирога!
Снова, как сорок минут назад, опустил Арсений голову и пошел вперед, внимательно ощупывая взглядом каждый квадратный сантиметр асфальта под ногами, стараясь повышенной концентрацией внимания отгородиться от обгоняющих и идущих навстречу разных одинаковых людей. Первая монетка отыскалась довольно скоро: старенькая, темная, позеленевшая, не закатившаяся куда-нибудь в щель, выбоинку или под камешек, а лежащая прямо на виду, посередине тротуара. Муха по полю пошла, муха денежку нашла. Арсений нагнулся, поднял монетку, очистил большим и указательным от подсохшей грязи и принялся разглядывать.
Рельефный герб Советского Союза: пятиконечная звездочка, колосья в чехле знамен, причем знамен гораздо больше, нежели колосьев, серп и молот всею своей тяжестью легли на маленький, беззащитный от них земной шарик, и внизу — восходящее солнце: алеет восток. Три буквы С и некомплектная к ним Р непривычно крупны и расположены не в ряд, а полукругом. Дореформенная копеечка. Какого же года чеканки? Арсений перевернул монету, призвав на помощь большому и указательному, между которыми держал ее, средний палец. Тысяча девятьсот сорок девятый. У первой девятки хвост раза в полтора длиннее, чем у второй, да и сама она покрупней, нестандартная. Сколько же ему было тогда? Четыре года? Как раз отца взяли по второму заходу, уже из Сибири, и они с матерью ездили в тюрьму на свидание. Зеленые стены, затхлый воздух. Окошечко как на вокзале. Папа в командировке. Судьба — индейка, вспомнил Арсений дореволюционную присказку, жизнь — копейка.
Вторая монетка нашлась не так скоро: новенькая, блестящая, семьдесят девятого года чеканки. Тридцать лет. На лицевой стороне добавилось дубовых листьев, пожирнее стали колосья: жить стало лучше, жить стало веселее…
Стали — стало! И цитату не поменяешь! Пожирнее сделались колосья? Пожирнее выросли колосья? Может бить, налились? Поставим пока налились.
…а герб тот же самый: вертится еще Земля, терпит на себе тяжесть нестареющего символа.
Арсений зашел в будку и набрал Ликин номер. Сначала долго не соединялось, потом долго гудели долгие гудки, а Арсений придерживал пальцем монетки в приемнике автомата, которому ничего не стоило сожрать их, не соединив, и не поперхнуться. Трубку на том конце сняли только где-то после пятнадцатого сигнала, которого Арсений, находись он хоть в чуть более нормальном состоянии, конечно бы, не дождался. Алё! прозвучала мембрана низким, хриплым с бодуна Ликиным голосом. Алё! Ликуша, милая, как хорошо, что ты дома! проговорил Арсений столь резко, что снова задел выбитый зуб и поморщился. Ликуша, ты слышишь меня? Я… с-с-сплю, заплетающимся языком ответила Лика. Пошли вы все н-н-на хуй! Лика! заорал Арсений…
…это же я, Ася, — но трубка уже издавала короткие гудки раздражающе высокого тона, назойливо требуя повесить себя на место.
Арсений вышел наружу и остановился посередине весеннего солнечного дня. Ну и куда теперь? задал себе вопрос и осторожно потрогал кончиком языка болтающийся в десне зуб. Теперь-то куда? допечатывал Арсений в редакции последнюю страницу романа: свою как всегда неожиданно поломавшуюся машинку пришлось снести в ремонт, и срок ремонту назначили больше месяца. Спасибо еще, что взяли вообще.
Печатать, однако, приходилось очень нервно, с опаскою: завотделом Кретов, пришедший на место уволенного полгода назад Аркадия, не умел связать и двух строк, потому все рабочее время вынужденно приглядывал, как попка на вышке за зеками, за Арсением и новым его коллегою Сенечкой, тем самым стукачом-профессионалом, и тоже, кстати, писать ничего, кроме доносов, не умеющим. Вот и приходилось демонстрировать служебное рвение, а собственными делами заниматься в ущерб обеду, покуда Кретов пребывает в стекляшке. Когда же дело касалось столь опасного текста, как Арсениево «ДТП», глядеть следовало не в оба, а вчетверо, остерегаясь внезапного появления не только Кретова, но и Сенечки, но и почти любого работника редакции, способного всякий миг войти без стука и стать за спиною Арсения, читая, что это он там печатает.