Аркадий возразил, что не помнит знакомых их круга, которые не собирались бы написать такую книгу, по крайней мере — не трепались об этом; однако дальше гражданственных мечтаний или первых скучных страниц дело никогда не заходит. Может, потому, что для подобной книги кроме смутного желания, продиктованного чувством вины за жизнь в дерьме, а скорее — потребностью хоть в такого рода известности, славе, в сознании некоторой самозначительности, в натуре, как правило, отсутствующей, нужны творческая воля и талант. А это вещи редкие при всех системах. Чтобы не стать, подобно сослагательным сим писателям, смешным в чужих, а главное, в собственных глазах, он, Аркадий, однажды и навсегда, трезво взвесив свои возможности, запретил себе литературные грезы, амплуа талантливого неудачника (знаешь, старик, слишком остро — потому и не печатают!) и занимается журналистикой. Он льстит себя надеждой, что находится в первой — пусть не пятерке — полусотне отечественных журналистов, и стремится стать как можно более профессиональным; а в журналистике быть профессионалом — значит максимально точно и ярко выполнять задания хозяина, независимо от того, кто им является: государство или частный (скажем, французский, американский, даже новоэмигрантский) издатель. Незавербованных журналистов не существует, особенно в наше время. Хотя советская журналистика требует некоторых поправок на тупую идеологичность, подумал Арсений, — у нас талантливое выполнение Их задания порою столь же криминально, как и прямое невыполнение, — в остальном Аркадий, пожалуй, прав. Но такой профессионализм не оставляет места нравственности… — подумал и улыбнулся собственному пуризму.
А много ли ты написал своего правдивого романа? насмешливо осведомился Аркадий. Пока ничего, вынужденно признался Арсений. Новая улыбка собеседника означила, что так он, собственно, и предполагал. Но ты как-то говорил, что собираешься издавать сборник. Не прочтешь ли что-нибудь хоть оттуда? Одно стихотворение, на выбор. Больше не надо. В вопросе, разумеется, заключалось предвкушение третьей улыбки, и следовало бы отказаться, но Арсений ответил: хорошо. Только не из сборника, и прочел Девятнадцатое октября. Аркадий помолчал минутку, заведя глаза в потолок, как бы пробуя на вкус только что отзвучавшие слова, и высказался: громкое стихотворение. И профессиональное. Арсений так и не понял, похвала это или хула, расспрашивать, впрочем, не стал, опасаясь: а вдруг последнее.
Но журналистом — тут уж не отнимешь — Аркадий был действительно классным. Хорошо и быстро писал, виртуозно правил тексты. Мгновенно, с первого чтения, распознавал и выметал мусор лишних слов, несколькими корректурными значками умел придать статье плотность, высокую информативность, не меняя ни смысла, ни стиля, если, конечно, этого не требовалось — что он всегда прекрасно чувствовал — его хозяевам.
Шеф, обратился Арсений, покончив с гранками. Помнишь, мы с тобою про роман говорили? До романа я, видно, пока не дорос, но вот рассказик. Не прочтешь с карандашиком? Если, конечно, будет время. Три рубля! пошутил Аркадий и взял папку. И бутылка пива, добавил Арсений.
Вот это да! присвистнул Арсений, обнаружив на дне шкафа, в углу, под кипою копий материалов с визами два своих старых блокнота, которые, после тщетных поисков дома, считал безвозвратно потерянными, и отчасти потере даже радовался, ибо она давала возможность полагать, что блокноты содержали несколько шедевров, — полагать, и скорбеть об утрате. Роман просто требует своего написания! Когда же я их сюда засунул?
Исчезнувшие из поля зрения года два назад, непривычные, как бы чужие, черновики вызывали почти наивный интерес. Даже почерк не похож на нынешний. Первый блокнот с одной стороны покрыт детективными подступами к рассказу, позже превратившемуся в «Убийцу», с другой — главками «Шестикрылого Серафима», которого Арсений не без грусти, приправленной тем же удовольствием от потери, считал бесследно сгоревшим в фишмановской дачной печи. Второй блокнот начинался повестью, брошенной на середине: Арсений имел слабость представить на ЛИТО готовые ее главы и, разруганный в хвост и в гриву, даже как-то злобно разруганный, едва нашел силы написать еще две-три странички; с тем повесть и была заброшена неизвестно куда, а вместе и проза вообще. «Страх загрязнения»! — вот как она, оказывается, называлась — Арсений в связи с подступами к роману все пытался припомнить заглавие повести, но не мог. «Страх загрязнения»!