Поначалу так и случилось: Шеф, человек с весьма значительным общественным весом, относившийся ко мне очень неплохо, настоял-таки у начальства, чтобы картину по одному из шефовых программно-идеологических спектаклей снимал я. Я занимался вопросами цвета, тональности и композиции изображения, звуковой партитурой, монтажом, что конечно же не освобождало меня от ответственности за идеологическую вонь, издаваемую изделием в целом. Но без вони не случилось бы ни первой категории и соответствующих постановочных, ни хвалебных рецензий в центральной прессе, ни моей фамилии, наконец, в студийном плане ближайшего года. Ближайшего года, впрочем, следовало еще дождаться, а покуда, для стажировки и зарплаты, меня прикрепили ассистентом на фильм одной мадам. Мы уехали в экспедицию, и первое время в группе ко мне относились как к завтрашнему режиссеру-постановщику: с осторожностью, с хамским подобострастием, с фамильярностью. Потом все резко переменилось: хамство обернулось лицевой, обычной своей стороною. В глубине души я сразу все понял и, будь менее оптимистичен, не стал бы да же тратить нервы и время на выяснения невыясняемых причин. Уже уволенный за выполнением объема договорных работ, но с еще не отобранным пропуском, я бегал по кабинетам, вплоть до самых обширных и мягко застланных, и все слова мои, все вопросы, все эмоции, высекаемые от соударения головы с твердыми поверхностями, попадали, естественно, в серую грязную вату: ни каких прямых ответов: опущенные долу глаза, обтекаемые слова о большом риске дебюта, о полностью забитых штатах, словно три месяца назад риск был значительно меньшим, а штаты значительно свободнее. То ли в надежде найти щель во вдруг сомкнувшейся стене, то ли чтобы окончательно убедиться, что здесь не случайная внутренняя интрига, а работа транспортного отдела, полгода я мотался по студиям и студийкам страны, обивал пороги, обрывал телефон. Часто победа казалась уже в руках, но в последний момент все непременно и тем же мистическим образом срывалось. Директора и главные редакторы скрывались от меня, сколько могли, но я плевал на своеобразно понимаемое ими чувство такта и прорывался в кабинеты. Снова — отведенные глаза, снова — невнятное бормотание, снова — подыскивание причин. Один, я уж и не помню кто, либерал даже не поленился разыграть передо мною целую пантомиму: палец к губам, потом — им же — в правый угол потолка, что означало не то начальство, не то — спрятанный микрофон, которого конечно же там не существовало, а впрочем, кто знает? — и, наконец, разведенные руки: против Бога, мол, не попрешь. Против Бога! Словом, как в Смольном институте: в угол, на нос, на предмет. Правда, был в запасе еще Шеф: Член, Депутат, Лауреат, он имел свободный доступ к министру и кой-куда еще; кроме того, один знакомый актер уверял, что Шеф, как минимум, полковник. Я все рассказал Шефу, и тот ответил, что, судя, мол, по симптомам, это Контора, а если так — дрыгаться бесполезно, что он, мол, хотел взять в театр Ю., виновного только в том, что после Их предупреждения все же поехал в аэропорт провожать своего отъезжающего друга, — хотел взять, но полтора года не мог, мол, ничего добиться — так же без ответов и прямых отказов, что тогда, мол, он, Шеф, пошел прямо к министру и поставил вопрос ребром, и что, мол, так же, ребром, ему и ответили: пошли, дескать, ты своего Ю. на хуй! Все равно, дескать, ни хуя у тебя с ним не выйдет. Это, дескать, я, министр, тебе говорю. Ты понял?! Шеф понял. Но насчет тебя, мол, Арсений, я все же попробую выяснить. Звони. Звонить я не стал.