Возле входа в метро, где толпа спешащих на службу заспанных, раздраженных людей была особенно густою, Арсений выделился бы своей неподвижностью, если б нашлось кому взглянуть на все это со стороны.
Поезд по-утреннему переполнен. Перронная толпа внесла Арсения сквозь двери и пропихнула дальше в вагон. Вцепившись в захватанный миллионами ладоней поручень, Арсений, сжатый со всех сторон, неволей уставился в окно, не ожидая, впрочем, увидеть за ним ничего, кроме едва заметных в черноте промельков кессонированных тоннельных стенок. Правда, чернота придавала полированному оконному стеклу полузеркальность, но и от нее Арсений не чаял сюрпризов: отражение собственной бороды да не менее привычные, хоть, может, сведенные в таком пасьянсе и впервые, отражения стертых лиц пассажиров метро.
Тем не менее полузеркало окна подготовило Арсению случайный подарок: удивительно удачно закомпонованный в удлиненную (2:1), со скругленными углами деревянную раму, отбитый от глухого фона толпы бледностью лица, мягким, ажурным плетением белой шали и светлою тканью расстегнутого легкого пальто поясной портрет не хорошенькой — по-настоящему красивой женщины. Огромные темные глаза смотрели сквозь стекло, сквозь стены тоннеля с извивающимися змеями кабелей и даже сквозь толщу земли за ними куда-то вне, но зеркальная полусущность прозрачной преграды обращала часть взгляда назад, и он, казалось, пытался заодно проникнуть и в глубину породивших его глаз, разгадать их тайну. Когда поезд влетал в световые субстанции станций, образ женщины, и без того бестелесный, превращался совсем уж в образ духа, в лик, и едва в такие минуты угадываемый высокий выпуклый лоб отсылал мысль к мадоннам Возрождения. Несколько раз, плененный отражением, изворачивался Арсений над стеною развернутых газет, чтобы взглянуть на оригинал, но толпа стояла монолитом, и приходилось возвращаться in status quo. В один из моментов бесконечного путешествия мадонна переменила руку опоры, и сквозь рев поезда услышался тихий металлический звяк, произошедший от встречи золота ее кольца с никелированной поверхностью объединяющего их с Арсением поручня.
Когда толпа, вдруг потерявшая монументальность, вынесла новоявленного Иосифа на перрон «Площади Свердлова», теперь уже светлое в той же деревянной (2:1) раме окно явило сорокалетнюю блядь с помятой, плотно заштукатуренной физиономией, на которой едва выделялись две подведенные ниточки выщипанных бровей, а кончик слишком большого носа под собственной, казалось, тяжестью отвисал вниз. На пальце грубой широкой руки, уцепившейся в поручень, поблескивал сотнею каратов рублевый перстень из табачного киоска.
В переходе на «Проспект Маркса» Арсений вспомнил сон, скользнул взглядом по стенам, полу, по месту, где поблескивала черная лужа: ни дверцы, ни фотоэлемента не оказалось: стена, как ей и подобало, была абсолютно гладкою.
Только вот стыки между плитами: какими-то неверными казались эти стыки, ненадежными, нехорошими…
«Докторъ Николай Николаевичъ ТИКИДЖIЕВЪ» — на огромной двери, которую облепил добрый десяток кнопок с кое-как присобаченными рядом фамилиями, поблескивала никелированной медью дореволюционная табличка, замазанная по краям краскою многочисленных ремонтов. Кем он был, докторъ Тикиджiевъ? Какие болезни лечил? Куда сгинул? Что, кроме таблички, оставил по себе?
Длинным громоздким ключом, выкопанным из-под «явы», Арсений отпер дверь и вошел в огромный, неприятно пахнущий коридор, что растекался по сторонам тремя рукавами. Из правого, поднимающегося лестницею, доносился звон посуды и кухонные голоса соседок; слева, в нише, на старом ободранном диванчике, выброшенном кем-то за ветхостью Бог весть когда, сидела женщина лет сорока в бигуди и нейлоновом халатике, сквозь который на животе, где пуговица вынужденно оборвалась, проглядывало сиреневое байковое белье, и болтала по телефону: или живи, говорит, как все, или выписывайся. А то, говорит, на алименты подам, и будешь платить как миленький: суд у нас завсегда женщине доверяет. Арсений поздоровался — она кивнула в ответ, слушая голос на том конце провода, — и прошел до упора длинного серединного рукава, а там еще направо, мимо сортира, мимо кладовки, в свою четырнадцатиметровую комнату.
Полуприкрытая измятой постелью кушетка, грязные рубахи на спинках двух стульев, стол, заваленный бумагами и журналами, пишущая машинка на столе. В углу, у вешалки — картонные коробки из-под спичек, набитые книгами. Словом, недом, ощущение какого-то временного пристанища, где, однако, пришлось задержаться дольше чем предполагалось. И надо всем — дух клопомора.