Но как все же тонок, как внимателен и тактичен был преподаватель! Он слишком хорошо понимал мою трусость, мои комплексы, и никогда не давил на меня, а в тот вечер, почувствовав некими фибрами души мое настроение, подошел после лекции, попросил сигарету, вы никуда не торопитесь? Проводите меня. Нам ведь, кажется, по пути? Если найдет стих - почитаете. И вот мы шагаем по осеннему мокрому асфальту, и я, зажмурив глаза, как в холодную воду бросаясь, произношу, наконец, первое пришедшее в голову:
Недавно стало известно мне
из случайного разговора,
что труп человека, погибшего в огне,
принимает стойку боксера.
Конечно, слишком дешевый символ,
чтоб обращать на него внимание,
но мыслям о смерти многое по силам,
они порою заманивают до мании,
и я вот все думаю: если у меня
появится желание задать из жизни дера,
не прибегнуть ли к помощи огня,
чтоб хоть по смерти стать в стойку боксера?..
Читаю я судорожно, стараясь как можно скорее добраться до конца, и мне стыдно за составленные мною слова, за кокетливое это пренебрежение силлабикою. Я боюсь поднять глаза и жду, жду, жду. И вдруг: ну, читайте, читайте еще! Читайте же! Это, по-моему, стихи. Пока не говорю какие, но - стихи. Я готов расцеловать попутчика, броситься ему на шею, все обрывается во мне, и не верится, и верится, и хочется переспросить, но это неудобно, а я в растерянности никак не могу выбрать, что же прочесть дальше. Но тут он сильно и неожиданно хватает меня за руку, шатающимся шагом достигает стены и с тихим стоном начинает по ней сползать. Что с вами?! кричу я, а он уже полусидит на земле и держится обеими руками за живот, а лицо совсем посерело. И тут я вспоминаю, что слышал от кого-то о болезни нашего преподавателя: не то о язве желудка, не то о печени... Боже ты мой, как же ему помочь? думаю я. Что с вами! Что с вами! Что нужно сделать?! Но он не реагирует, только губу закусил, и она стала совершенно белая.
251.
И тут я слышу за спиною: останавливается машина. Ну, думаю, слава Богу! а из машины выскакивают два милиционера и тащат нас в фургон. Вы с ума посходили, что ли?! кричу. Осторожнее! человек болен! С ним приступ! Это мы сейчас разберемся, кто из вас болен и чем, отвечает один, и я чувствую, как от него несет перегаром. Да что же вы творите?! кричу я снова, и тогда он поворачивается и бьет меня с размаху черным, тяжелым, упругим. АЛКАШИ ЕБАНЫЕ! (извините, гражданин прокурор, за документальность: она важна!) слышу я как бы сквозь сон. Еще рыпаются!
Прихожу я в себя уже по дороге, вижу безжизненное, переваливающееся по полу машины, словно мешок с картошкою, тело моего преподавателя и самодовольное пьяное лицо милиционера напротив. Я хочу объяснить суть дела, но понимаю: бессмысленно. Ну ничего, думаю. Сейчас приедем в отделение - будет же там кто-нибудь вменяемый. А в полуподвале отделения сидит за барьером сержант с неприятным прыщавым лицом, с маленькими, желтыми, как у волка, глазками, но объясниться же необходимо! И я бросаюсь к нему: товарищ сержант, я хочу сказать, что... Ладно, проспишься - тогда и скажешь, добродушно ухмыляется прыщавый блюститель, а тот, пьяный, уже тащит меня куда-то, а другой моего преподавателя. Да погодите же, кричу. Дайте сказать! и пытаюсь вырваться. Ну чего тебе? спрашивает сержант и делает знак моему милиционеру, чтобы отпустил. Я подбегаю к барьеру: поймите, наконец! никакие мы не пьяные! Этот человек тяжело болен, у него приступ печени. Ему надо врача! А-а-а... снова ухмыляется сержант, тогда другое дело, и выходит из-за барьерчика. Сейчас проверим, а как же!
Он берет безжизненное тело за грудки, поднимает по стене с пола: а ну дыхни! и свободной рукою легонько эдак шлепает по лицу. А ну дыхни, пьяная харя! Прыщавое лицо с волчьими глазками загораживает от меня весь мир и кажется вдруг как капля на каплю воды похожим на Вовкино, Вовки Хорько, из подвала. Может, это он и есть, вырос в милиционера, а что? почему бы и нет? - и я автоматически, инстинктивно, как, знаете, зажмуриваешься от яркого света, хватаю подвернувшийся под руку чернильный прибор и со всех сил опускаю на голову сержанта. Вот вам! кричу и чувствую, что впервые в жизни получаю удовольствие от ударов. Вот вам, вот, вот! - но тут же теряю сознание.
Прихожу в себя в темной закрытой комнатке на деревянном топчане. Должно быть, били сильно: тело болит и голова разламывается. Утром меня освобождают без разговоров, даже извиняются. И я узнаю, что мой преподаватель ночью умер.
Провели расследование, приезжал прокурор из Москвы (ваш коллега!), состоялся суд при закрытых дверях, где я присутствовал главным свидетелем обвинения. Милиционеров осудили; правда, всего на ничего, на пару лет, кажется, - и то условно, начальника милиции сняли с работы, а чуть позже снова назначили на ту же должность, только в другой район. Но дело заключалось не в смехотворности наказаний и даже не в смерти преподавателя. Главное - я почувствовал удовольствие, когда бил человека. Разумеется, других подобных опытов с тех пор я не проводил, но то ощущение забыть уже не сумел, как ни старался. У меня появилось предвидение, что отныне я, кажется, научусь совершать поступки. Но облегчения это предвидение мне не принесло, скорее наоборот.
252.
Теперь я приступаю непосредственно к описанию моего единственного преступления.
Стояла зима - те несколько особенно морозных недель, которые случаются в О. отнюдь не каждый год: воздух выстуживается, особенно по ночам, до сорока пяти - пятидесяти градусов, иней мощной бахромою покрывает ветви остекленевших деревьев и провода электропередачи, что обрываются порою под его тяжестью, дети не ходят в школу, А ОКНА ТРОЛЛЕЙБУСОВ И АВТОБУСОВ ПОКРЫВАЮТСЯ ТАКОЙ КАПИТАЛЬНОЮ НАЛБЩЬЮ, ЧТО НЕВОЗМОЖНО, КАЖЕТСЯ, НИ ДЫХАНИЕМ, НИ ПЯТАЧКОМ ПРОТАЯТЬ В НИХ ПРОЗРАЧНЫЙ ГЛАЗОК, ЧТОБЫ УВИДЕТЬ, ГДЕ ТЫ СЕЙЧАС НАХОДИШЬСЯ. Город в подобные дни приобретает своеобразный, полуфантастический колорит из-за белого марева изморози, висящей в воздухе, из-за прохожих - ПРОБЕЖИХ, закутанных до глаз, из-за мертвых собак и птиц на тротуарах и в сугробах, но в тот раз своеобразие значительно усилилось заполонившими весь город, от вокзала до нефтекомбината, авто- и пешими патрулями в черных милицейских и белых армейских полушубках; патрули стояли на всех углах, раскатывали по всем улицам и переулкам, особенно вечером и по ночам, останавливали машины и проверяли документы, осматривали лица пассажиров троллейбусов и автобусов, порою, невзирая на мороз, снимали с людей шапки. Причиною переполоха послужил случившийся на днях побег из близлежащего лагеря. Разумеется, не пионерского. Власти были убеждены, что один из бежавших скрывается в О. Его фотографии по нескольку раз в вечер показывало местное телевидение, обращаясь к гражданам с просьбою оказать содействие органам милиции в поимке преступника, особо важного и опасного. Предупреждали, что, возможно, он вооружен.
Я знал этого человека. Знал несколько лет назад. Едва-едва, но все-таки знал. Он был ХАХАЛЕМ Галки, прежней моей соседки по площадке, наследственной потаскушки, недурной собою, хотя и дурного тона, и я иногда встречал его с нею. Старший меня лет на пять, ни контактов, ни конфликтов со мною он никогда не имел: он просто НЕ ВИДЕЛ МЕНЯ В УПОР. Вот, значит, куда его занесло, думал я, глядя на экран старенького черно-белого ?рекорда?, на полузабытое лицо и стриженную наголо голову. Когда? За что? Куда подевалась его подружка?
Боже! Как страшно, как безвыходно должно быть ему теперь! На него ведь охотятся двести семьдесят миллионов советских граждан, и нигде на огромном пространстве одной шестой, из которой не вырваться в остальные пять, нету ему убежища. Не думайте, гражданин прокурор, что я жалел его: напротив, он всегда будил во мне страх и неприязнь (он-то умел совершать поступки!) и, вероятно, сидел не за заграничные публикации, но сознание того, что, попробуй хоть кто-нибудь скрыться на огромной земле, называемой СССР, или самовольно покинуть ее ради планеты, называемой Землею, - у него из этого ничего не получится, пугало меня, почти приводило в отчаянье. Государство вдруг представилось мне тысячеруким и тысячеглазым, всевидящим, жестоким и непогрешимым идолом, воля которого обсуждению и обжалованию не подлежит. ЧУДИЩЕ ОБЛО, ОЗОРНО, ОГРОМНО, СТОЗЕВНО И ЛАЯЙ... Мне страшно стало, что я хожу под таким идолом, и страстно захотелось надуть его, показать ему язык.