Выбрать главу

Выкарабкался наконец, просветлело лицо Того, Кто Висел На Стене.

61. 15.20 - 15.21

Стоя в общей очереди к голой ословской заднице, Арсений размышлял: не знать Целищева - можно подумать, что он издевается. Как все же смешно и страшно: люди, которых только что видел за чайным столом, те самые люди, которые на первый взгляд отличаются друг от друга, имеют собственные судьбы, заботы, семьи, детей, некоторые даже - мыслят на досуге; люди, к которым можно, скажем, пойти в гости или встретиться где-нибудь в бане или на стадионе, - эти самые люди по какой-то незримой команде вдруг начинают говорить и писать одинаковые бессмысленные слова, становятся похожими друг на друга до однояйцовости и непохожими на людей. Они, по сути добровольно - ибо кто принуждает их всерьез? кто грозит им отнятием жизни или свободы, их собственной или их родных? - начинают служить идиотской Идеологии, словно не понимают, что она неотвратимо и необратимо уродует их. Как древнеегипетские жрецы, которые очищались перед своими богами кастрацией, люди сии добровольно кастрируют души. А может ли кто родиться от скопцов?..

62.

Подобно тому, как жрецы Идеологии, отличающиеся друг от друга чем-то крайне несущественным, равнодушно отправив ежедневную - кроме выходных - службу, заполняли тоннели и переходы метрополитена, словно репетируя вечные загробные блуждания по кругам ада, ибо Рай никому из них не уготован, - тени их постепенно набивались в тоннели и переходы Арсениева романа, и, не будь, как и подобает теням, бесплотны, им давно уже не хватало бы места.

Метрополитен с темными перегонами и разносветными станциями; с редкими неестественными выходами поездов на поверхность, которая обретала тогда бестелесность и призрачность, чем утверждала реальность одного подземелья; с запутанностью линий и толчеей каменных коридоров, из которых некуда деться, возникни с обоих концов внезапная опасность; метрополитен, похожий в плане на паука, с незапамятных времен сидел на сером эллипсоиде Арсениева мозга, где случайно залетевшим под землю воробьем порою билась испуганная мысль, обхватывал мозг тонкими липкими лапками с узелками-суставами станций; а теперь пробирался и в роман, подчиняя его своим колориту, структуре, законам.

В часы пик потоки людей (или теней - Арсений уже плохо различал их) растекались по рукавам и протокам подземной дельты, с поразительной покорностью подчиняясь законам гидродинамики: повышая давление перед узкими горловинами, завихряясь турбулентностями у стенок, когда скорость превышала определенный предел, и в черных пятнышках, поток составляющих, так же нелепо казалось предположить волю и самоощущение, как в молекулах, скажем, воды.

Даже самое обычное знакомство под белеными сводами подземного царства разрешалось на первый взгляд холодными, стилизаторскими, - по сути же - вполне адекватными охваченному разноцветными паучьими лапками сознанию Арсения стихами:

...и я спустился ниже. Этот ад

был освещен и не лишен комфорта.

В нем были даже выходы назад.

Все тени на ногах стояли твердо.

В их лицах вовсе не было тоски,

отчаянья иль мук иного сорта.

Но я взглянул, привставши на носки,

внимательней: средь мраморного глянца

одни глаза кричали: ПОМОГИ!

с лица больного, без следа румянца.

Я растолкал толпу, и мы пошли

уже вдвоем. Ни тени Мантуанца,

ни бога - не маячило вдали.

Зато и указатели, и стрелы

куда-то нас вели, вели, вели...

Но в глубь Аида ль? За его ль пределы?

У нас был разный возраст, разный пол,

но это здесь значенья не имело.

Вдруг загремел костьми и подошел

семивагонный поезд переправы.

Еще при входе отданный обол

(пятак, если хотите!) дал нам право

на переезд. Пульсирующий свет,

биению колесному в октаву,

одною был - казалось - из примет

существованья времени, - и это

вселяло в нас надежду... Солнце? Нет...

То - Флегетона воды. Вот и Лета.

Кончается тоннель. Стоит вагон.

Открылись двери. Кассы. Турникеты.

Наружный мир - реальнее чем сон.

Толпа теней входила, выходила.

Открылся пол наш. Ад был превзойден.

И мы тогда увидели Светила.

63.

Фамилию прототип Арсениева главного носил, разумеется, не Ослов, Ослова бы и не назначили! - но переименование случилось само собою, автоматически: еще со школьной, как говорится, скамьи, класса, кажется, с шестого, когда Арсений услышал на уроке оговорку товарища, за которую, случайную ли, намеренную ли - скорее все же намеренную, товарища выставили в коридор с истерическим криком: без родителей не приходи! вдогонку, а хохочущий класс одноглазая, с врожденным отсутствием чувства юмора учительница литературы добрые полчаса безуспешно пыталась унять: патетический ор, покрасневшее лицо, брызжущая - в весеннем солнечном контражуре - слюна, топающие ноги, учительница относилась к своему предмету и своей на ниве просвещения деятельности с явно чрезмерным пиететом и суровой серьезностью, - еще с тех давних пор всякий раз, как Арсений слышал название царя птиц в аллегорическом смысле - сталинские орлы, например, - подмена в мозгу происходила практически рефлекторно; трудно было отделаться от манкого, яркого образа реющего над горами глубокомысленного четвероногого:

Кавказ подо мною. Один в вышине

Стою над снегами у края стремнины.

Ос°л, с отдаленной поднявшись вершины,

Парит неподвижно со мной наравне,

и образ всплывал при любом очередном, - а в них, к сожалению, недостатка не ощущалось, - патетическом высказывании, выступлении, призыве, при любой ссылке на священный авторитет.

Несколько дней спустя от собрания, почти стенографический отчет о котором занял предназначенное ему место в романе, Арсений случайно узнал - интуиция, оказывается, не подвела, - что фамилия главного действительно аллегорична и вместе с именем и отчеством представляет собою не более чем псевдоним Самуила Мейлаховича Чемоданера, закамуфлировавшегося не только переименованием, но и деятельным антисемитизмом еврея, который любил щегольнуть в редакторской правке неумело применяемыми беллетристическими фигурами девятнадцатого века, приговаривая при этом: я, конечно, не Лев Толстой; что Лев-то он, может, и не Лев, а Орел уж во всяком случае - подразумевалось. Перу Чемоданера, кроме правок, принадлежали: инсценировка ?Войны и мира? для ТЮЗа, две политические пьесы, сценарий пропихнутого с высоты прежнего в Госкино положения документального фильма о спринтерах, к чьему числу главный редактор в молодости принадлежал, да начинающая предыдущую главу романа статья, гранки которой Арсений заставил вычитывать Арсения.

Впрочем, Чемоданер имел шансы попарить над дерьмяным Кавказом советской литературы несколько дольше, нежели позволяли его собственные и даже в соавторстве с известным графом написанные опусы. Однажды Чемоданер спустился на землю и ненадолго превратился из сталинского Орла в крыловскую Моську, в каком качестве и тявкнул пару раз на последнюю напечатанную в СССР поэму некоего поэтического Слона. Слону позволили - время по недосмотру высших властей проистекало слишком уж либеральное - дать Моське пинка в одной из центральных газет, однако то ли силы Слона были уже на исходе, то ли слишком уж защищена была Моська - она мгновенно оправилась, снова превратилась в Орла и воспарила уже пожизненно; и то сказать: в стране Моськиного проживания к тем порам Слонов не осталось, даже хиленьких. Пинок же несколько лет спустя попал в посмертное собрание Слоновьих сочинений, тем самым доставив Моське хоть Зоилову, а известность.

Все это, конечно, было так, но не заключали ли какого тайного, ехидного смысла последние слова искаженной строфы пушкинского стихотворения - вот какой вопрос возникал порою перед Арсением, - со мной наравне?

64. 15.30 - 16.44