Выбрать главу

(Не скажете, где находится ГОССТРАХ? вспоминаю я анекдот времен моей комсомольской юности, вполуха продолжая слушать соседа. Могу порекомендовать ГОСУЖАС, здесь, за углом, на Лубянке...)

Пиджак Куздюмова (и дался же ему несчастный Куздюмов!) оттопыривается бутылками, а потом, когда три маленькие фигурки останавливаются посреди пустого общего плана улицы, я ввожу микшером и диалог: голоса Калерии пока не было вообще, и мне кажется, что те сакраментальные слова, которые придется услышать Н. Е. несколькими часами позже, утром, и из-за которых и разгорится сыр-бор, станут первыми и последними, единственными словами, что и он, и я услышим из ее уст.

КУЗДЮМОВ. ...нет-нет, я только на одно мгновеньице, к приятелю, так сказать, к другу, так сказать, детства и тревожной, так сказать, молодости. Он вот здесь вот живет, за уголочком, за уголочечком проживает, - а вы, Николай Евгеньевич, вы уж идите прямо к нашей кралечке, к нашей кралюшечке, к нашей кралюшоночечке...

НИКОЛАЙ ЕВГЕНЬЕВИЧ. Может, в самом деле не надо? Может, я все-таки в гостиницу? А? Калерия?

КУЗДЮМОВ. Николай Евгеньевич, да что вы, дорогой! Какая Калерия? Это она у нас на работе Калерия, а вы зовите ее просто Лерочкою, Лерусей, Лерхеном, так сказать. А можно - подмиг - и Калею). (Но уж Калею-то зачем, черт побери?!) Каля, Калюся - недурненько ведь звучит, ласково? Сокращенно - Люсенька.? (Разве что действительно: Люсенька? Надо попробовать!) НИКОЛАЙ ЕВГЕНЬЕВИЧ. И все же, может быть, я... КУЗДЮМОВ. Никак этого быть не может, никак: вино-то не допили - смотрите, бутылочки: вот они. А я сейчас же, вслед за вами. Одна нога, так сказать, здесь, другая, как говорится, там. А что посередине? А? Николай Евгеньевич, отгадайте загадочку! (А что? смешно! едва удержался я, чтобы не захохотать.)

НИКОЛАЙ ЕВГЕНЬЕВИЧ. Ну, если уж вы так настаиваете, и если дама...

КУЗДЮМОВ. Лер-хен! Держи-ка бутылочки! Але-оп! Дамой назвали - цени!

Не стоило даже крутить ручку трансфокатора и наезжать ближе, вглядываясь в лицо Н. Е? по одной интонации ясно, что он просто ломается, что смысл комедии, разыгрываемой Куздюмовым при молчаливом участии безучастной Калерии, давно ему внятен, несмотря на значительное подшофе, и что вынести классическую гадостность ситуации позволяет моему пациенту лишь то непреодолимое, внезапно возникшее желание, что с каждой выпиваемой рюмкою, с каждым новым импульсом ненависти, исходящим от Калерии, разгоралось все сильней и сильней.

Кадр: пустой перекресток. Трое в центре. Потом один, подпрыгивая, пританцовывая, двигает направо, а двое других - под руку - вперед, вдаль и, наконец, сливаются с темнотою извилистой улицы. Приближается звук сирены. И, мигая желтым маячком на крыше, по первому плану проносится машина ?скорой помощи?.

Ради Бога, извините, сказал я по возможности мягко. Мне необходимо отлучиться на минутку. Это не в смысле неуважения, но поймите: физиология. Конечно-конечно, пожалуйста, словно он мог мне запретить, ответил сосед, беззащитно возвращаясь из воображаемой своей истории в реальный мир салона пассажирского самолета Москва-Вена. Юноша, однако, символист, подумал я, проходя в хвост. Как и следовало ожидать, прорезь в двери сортира оказалась красною: занято. Символист и немножко пижон. К его годам пора бы уже знать, что в ?скорой помощи?, гоняющей ночью по улицам, как правило, ебутся.

Щелкнул замочек, из дверей выплыла самодовольная матрона в цветастом платье. После нее как-то не хотелось забираться в насквозь, предчувствовалось, матроной пропахшую кабинку, но, к счастью, физиологическая потребность, как всегда, легко справилась с психологическими нюансами. Слишком уж у него все мрачновато, грязно, подвел я, запираясь, итог. А жизнь при всех ее сложностях, при всех цветастых матронах - штука, в сущности, превосходная! Я собрал волю для схватки с геморроем, уже добрый десяток лет - не подряд, слава Богу, периодами - отравляющим мне удовольствие естественных отправлений: одно из высших удовольствий земного нашего существования. И тем не менее, продолжил беседу с собою, - что ж мне, из-за геморроя - самоубийством кончать? Мир в черном цвете видеть?

Когда самое страшное оказалось позади, я обнаружил, что мое раздражение как-то само собою превратилось в искреннюю доброжелательность, это несмотря на совпадение фамилий и Калечкиного имени: мальчишке, пожалуй, около двадцати пяти. Из него - медицина, разумеется, ошибка молодости - еще вполне успел бы получиться недурной литератор-детективщик с фрейдистским уклоном. Или, скажем, кинорежиссер. Адъютант его превосходительства. Зачем Шефу понадобилось доводить до моего участия? - создал бы мальчику условия, и от дешевого его диссидентства лет через пяток и следа не осталось бы. Больше полужизни я имею дело с людьми, я люблю их, я, мне кажется, хорошо их понимаю, но, увы: решать их судьбы всегда остается прерогативой Шефа мне же приходится довольствоваться ролью самой судьбы.

Не забыли? продолжил сосед, едва я вернулся на место. Н. Е. идет к Калерии - так я воображал после первого разговора в клинике. Навоображал, естественно, чушь собачью, простые решения казались мне слишком простыми (и в самой сути, как вы скоро поймете, я очутился прав!), но в тот-то раз на деле: обычная гостиничная проститутка, десятирублевая, безо всяких там надрывов и психологий, что, впрочем, выяснилось позже, покуда же я вовсю проницал глубины, человеческого подсознания, мальчик произнес последние слова с очень горестною в свой адрес иронией, и мне снова пронзительно пожалелось его, так что даже засвербело в воспаленном заднем проходе, и я по возможности деликатно почесался сквозь белье и брюки об обшивку сиденья. Но мальчик и не заметил: он снова увлеченно бросился в свою собачью чушь: итак, напрострел - темная арка двора...

103.

Итак, напрострел - темная арка двора, изнутри, от дома, тускло освещаемая лампочкою под сводом; лампочка прикрыта колпаком грубого стекла, а поверх еще и проволочной сеткою. В пятне света мелькают на мгновение две знакомые фигуры и снова исчезают, растушевываются по поверхности экрана. Ослепительный на фоне глухой черноты - как прожекторный луч - сноп света из дверей развалюхи, где живет Калерия (камера, оказывается, панорамировала за ними), сноп, возникающий из ничего, перекрытый на миг двойной тенью и исчезающий синхронно со звуком хлопнувшей двери. Снова - напрострел - длинный грязный коридор - двери по обе стороны - и моя пара, идущая от объектива. Остановка. Калерия, полунаклонившаяся к двери (звук ищущего скважину ключа), Н. Е. - с двумя нелепыми бутылками в руках. И, наконец, в предпоследний момент, ровно за мгновенье до исчезновения парочки, высунувшаяся из кухонного проема прямо перед объективом острая мордочка любознательной соседки в ореоле бигуди (перевод фокуса).

Потом - сверху - стол в пустой комнате Калерии, пустой стол в пустой комнате, и бутылки на нем, и вытянутые руки на нем, и даже гость молчит, не одна хозяйка, и этот кадр тянется очень-очень долго. Метров сто. Куздюмов-то, пожалуй, уже и не придет (придет Куздюмов! Куздюмов, к сожалению, всегда появляется вовремя, грущу я), и, выдержав короткую паузу, во время которой хозяйка вполне могла бы хоть что-нибудь ответить, гость встает, направляется к двери. Калерия тоже. Проводить. Так же покорно и безразлично, как если бы за занавеску. Но в самый последний момент, когда Н. Е. уже совершенно ясно, что они расстаются, зверь, неожиданно в этот вечер обнаруживший себя и пружинившийся уже несколько часов подряд, одним прыжком одолевает тысячелетнюю цивилизацию и бросается на Калерию, впивается в ее холодные, безразличные губы, рвет с нее одежду. А Калерия не сопротивляется: наоборот даже - пытается Н. Е. помочь, потому что ей в таком простом деле непонятны и ненавистны сложные эмоции. Он опрокидывает ее, голую, на неразобранную постель, сам не сняв даже пиджака, ботинок, только расстегнув по необходимости несколько пуговиц на брюках, и приговаривает: вот так... вот так... а ты будешь совсем голая... без ничего... нагая... только очки... надень-ка очки... ты будешь совсем нагая и в очках... хочу, чтобы в очках, слышишь? Он бормочет, пытаясь одной рукою нацепить на Калерию свои тяжелые импортные очки, а другою - помогая себе ее взять. Она ему больше не помогает: лежит безразличная, и только в глазах ее, за светло-дымчатыми стеклами, вспыхивают мгновениями искорки неискоренимой ненависти.