— Слыхал про Уренгой. Про ваши трубы в телевизоре показывали. А как Америка со своим президентом ножку вам подставляла — не испугались?
— Если честно сказать, Федор Иванович, что этот президент может нам сделать? Пускай потешаются сами с собой, а я лично плевал на него. Может, грубо так, Федор Иванович?
— Не грубо, Сережа, ничуть. Он же не спрашивал, когда собирался задушить тебя, грубо это или не грубо. Никого не спрашивал. А ты вот спрашиваешь. Нет, Сережа, с ним у нас все ясно, а вот наши дела… сижу вот сколько уже и думаю, как все это понять? Из головы не выходит… Все вспоминаю, как говорили нам, что еще наше поколение будет жить при коммунизме. Восьмидесятый год назывался. Вот он, восьмидесятый, прошел уж, а что на горизонте? На горизонте то же самое. Не-ет, не простое это дело. В чем наше спасение, если вдуматься, Сережа, по-ленински… А в том, что умнеем мы год от году. Ты пойми, сколько в партии состою? Давно. Дюже давно. Когда тебя на свете не было, был маленьким дед твой, царство ему небесное, а мы думали: кто мы? — партейцы, вот кто, думали, что вот-вот встанет заря мировой революции, а там уже и до коммунизма рукой подать. Ну не темные, скажи ты, люди? Нет, я не так выразился. Не темные. Просто по-другому мы думать тогда не могли. История такие мысли нам подсказывала. А думать мы, правда, хорошо не умели тогда. Больше делали, чем думали. Главное — давай, давай! А то еще — даешь! Ты ведь и слова такого не знаешь. А мы под этим словом выросли. Даешь пятилетку в четыре года! Даешь Магнитку! Даешь и даешь. Все подряд под это даешь! А думать некогда было. И власть только что взяли в свои руки. Тоже кружение головы, хотелось сразу впрыгнуть в коммунизм. Коммуны начали строить. Не получились коммуны. Стали трезветь понемногу. Но опять вот стали восьмидесятый год называть. И я себе этого не прощу, это точно от темноты и невежества. Ленина хорошо не умели читать. А теперь мне стыдно. Было бы полбеды, если бы всем стало стыдно, кто шумел тогда про это дело. Но я думаю, не всем стыдно. И это плохо для нас, плохо, Сережа. Они тогда кричали без веры в слова, и теперь им не стыдно. Вот что плохо в этом лихом деле.
— А как знать хочется, что дальше будет.
— Дальше, дружок, будет длинная дорога. Срок никто не знает. Что мы, партейцы, знаем точно, это, Сережа, то, что другой дороги нету никакой, ни для кого. Ни для Америки, ни для Африки, ни для кого. Одна дорога у всей нашей земли. Но дорога дюже длинная. Тут много еще будет наломано дров. Ты пацаненок понятливый был, и мне хочется, чтобы ты только одно это запомнил — другой дороги никому на земле нету. Ну-ка докажи всем, ну-ка уговори каждого на нашем земном шаре. Вот дело. Вот это дело. Да…
В комнате пахло дратвой, мятой кожей, варом, чем-то кислым, но приятным. Сережа узнавал этот знакомый запах, и он уносил его в детство… Все тот же Федор Иванович, все так же сидел на кожаной подушке со страшным, но которого Сережа не боялся, лицом, хотелось плакать, глядя на это лицо. Плакать хотелось еще оттого, что Сережа во всех подробностях знал, как жгли Федора Ивановича, знал и не мог повернуть все назад, не мог задним числом заступиться за этого человека. И когда еще собирался ехать из своего Уренгоя в Цыгановку, еще тогда думал, что увидит мать, отца и — второе — сходит к Федору Ивановичу. Он и маленьким к нему ходил. За книжками, правда, и хорошо, что ходил.
— Федор Иванович, — как-то смущенно сощурился Сережа, — может, и неловко, но я скажу. Хорошо, Федор Иванович, что вы живете, что такие люди есть у нас, как вы. Вот вроде все у меня идет как надо, работал хорошо, дома все в норме, а душа, бывает, так запросится к кому-нибудь, к умному, и чтоб не отворачивался от тебя, от твоих вопросов. И не притворялся. У меня вопросов много, Федор Иванович.
— Буду рад, Сережа. Ты ведь дорогу ко мне знаешь с нежных лет своих. Теперь вон какой, вырос, с тобой и мне интересно побалакать. Так что во всякое время. Я ж всегда дома.
— Вот, Федор Иванович, я на Севере прижился, а домой тянуло. Там, знаете, на Севере, вообще на трубе, там какой порядок? Говорят, министр наш так сказал, чтобы каждый на Севере, на трубе или на месторождении, получал свою долю от социализма, ну, в смысле прав, материально также, в смысле всяких удобств. У нас, значит, совет бригадиров, другие всякие советы, без работяг никакие дела не решают начальники. Мы хозяева. Так министр приказал. Так же и с банями. Сухая финская баня, наша русская, бассейн плавательный, для молодежи все нужное. Сказано, что на этой стройке — тундра там, Полярный круг, другое что — все равно тут должно быть, как и на материке, социализм. Значит, и подавай каждому от социализма. Такую систему внедрил этот министр, что само все настраивается, подгонять никого не надо. А без этой системы, говорил министр, нужно будет вводить урядника с плеткой. Этот министр — у-умный мужик, сейчас его выше передвинули. Вот у нас он внедрил. А внедрили эту систему дальше, по всей стране? Этого я точно не знаю. Тут, в Цыгановке, внедрили? Тоже пока не знаю. Вот что меня интересует, Федор Иванович. Насчет денег и другого чего — это дело, как я понимаю, не главное, я больше порядком интересуюсь. Хуже всего, когда ты пешка и тебя все подгоняют, все с тебя спрашивают, а с них никто не спрашивает. У нас там с этим делом порядок. А тут? А в других местах? Вот мой вопрос.