Выбрать главу

Последние годы она зимовала в Переделкине, снимала маленькую теплую комнату в большом бревенчатом доме в глубине сада. В комнате рядом жила писательница-немка со взрослой дочерью.

Евгения Семеновна жаловалась:

- Они обе такие рассеянные, что мать, что дочь. Еще говорят, будто немцы аккуратны. Я все время убираю за ними. То на кухне, то в ванной, то в прихожей. И в нашей общей большой столовой обязательно что-нибудь забудут. И никогда не закрывают двери.

Соседка ее почтительно боялась и жалела. Знала о ее болезни. И только самым близким друзьям поверяла свое смятение.

- Это просто нефосмошно. Она сердится на каждая мелочь. И начинает говорить, говорить. Или сама убирает, но так демонстратифно, такая сердитая. Вчера говорила - в ванная не так лежит мыло. Сегодня - на кухне не так стоит чайник. Я не хочу дискуссий, не хочу ссор. Она такая больная. Я вижу, как она мучается. И значит, всегда я виновата или моя Нинка.

Когда мы жили в Переделкине у Сары Бабенышевой, мы по вечерам гуляли с Евгенией Семеновной. Однажды Р. спохватилась, что, уходя, мы оставили на плите кастрюлю с супом, забыли выключить газ. Р. побежала стремглав. К счастью, все обошлось испорченной кастрюлей - пригорело дно.

Евгения Семеновна негодовала:

- Этого я бы вам никогда не спустила. Сарочка воистину святая. Я бы после такой истории просто не пускала бы вас на кухню.

Она говорила об этом долго, серьезно и через несколько дней вспоминала опять. И совершенно не могла понять Сару, которая каждый раз, смеясь, отмахивалась.

Опрятность и упорядоченность были ей неотъемлемо присущи и как писательнице.

В ее прозе глубоко трагедийное художественное повествование брезгливо обтекает грязные пороги, зато иногда оно вспенивается такой старосветской патетикой и сентиментальностью, которые напоминают не только о стиле великих авторов прошлого - русских и зарубежных, но родственны и вторичной беллетристике начала века.

12

Р. В моих отношениях с Е. С. настало время отчужденности. Моя влюбленность в нее не перешла в прочную дружбу.

В октябре 74-го года я пришла к ней после того, как мы долго не виделись. Пришла, уже зная, что у нее рак.

Она сидела на диване, совершенно на себя не похожая, растерянная. Волосы распущены, халат не запахнут, глаза в слезах.

Она рассказала, что, обнаружив опухоль в груди, решила скрыть это ото всех.

- Пусть рак. Не пойду к врачу. Не дам резать.

Тогда она уверенно говорила о раке.

А потом, почти три года, в больнице и дома, она доказывала, убеждала, что это была доброкачественная опухоль, а теперь лучевое отравление. Возникла та защитная пленка, непостижимая рассудком, которую ткет сама болезнь.

И она уже до конца была как всегда причесанной, подтянутой, прибранной.

Но кто знает, что у нее было на душе?

Из дневников Р.

2 октября 1975 г. Днем у Е. С. в Боткинской больнице. Идти боялась. В раздевалке столкнулась с Е. Евтушенко. Он тоже к ней. Я обрадовалась: он заслонит мой страх от нее, а от меня То страшное.

Он умолкал, только когда заговаривала она, а она говорила много, возбужденно.

- Моя жизнь складывается так, что я, можно сказать, прорабатываю Солженицына в обратном порядке: сначала был Архипелаг ГУЛаг, а теперь вот Раковый корпус. Но диагноз так и не известен.

...Вы читали его поэму "Прусские ночи"? Потрясающая мера саморазоблачения. А стихи плохие - альбомные. Я такие писала в лагере как дневник. Чтобы запомнить... Но теперь Александру Исаевичу все дозволено. Хоть голым по улицам ходить. За то, что он сделал, ему все обязаны низко поклониться...

- Здесь многое похоже на лагерь, только в лагере санчасть почти всегда заодно с тюремщиками. Мне после любых осмотров там писали "на общие"...

Я вчера попросила нянечку поправить постель, слишком жесткая. А она мне говорит: "Вы привыкли на пуховиках".

Тут уж пришлось ответить: "Я привыкла на деревянных нарах".

...У Быкова нет своего слога, только сюжет. А вот Искандер написал книгу "Удавы и кролики" - гениальную. Ее будут читать, как "Маугли".

Я все болею, болею, но пока не замечаю упадка умственной деятельности. Память не слабеет.

Мы с Евтушенко наперебой громко подтверждаем. Тем более что оба вполне искренни.

Она ему говорит:

- Я хочу, чтобы вы с Васей примирились.

- Вася передо мной виноват, поэтому трудно.

Мы с ней пытаемся убедить его: в ссорах друзей трудно определить меру вины каждого. Она добавляет:

- А вы не считайтесь, в чем он виноват, простите ему...

Евтушенко не возражает, заговаривает о другом.

- А я вашу книгу помню наизусть: "Коммуниста Италиана".

И я начинаю вспоминать эпизоды.

Слушает нас с удовольствием. Это ей никогда не надоедает. Пришел Вася. Они с Евтушенко вежливо здороваются, вежливо обмениваются информацией.

...А ко мне все более властно возвращается ощущение того, как много значила для меня она сама и ее книга.

13

Из-за границы в 1976 году она вернулась помолодевшей. Словно выздоровела. Весь вечер рассказывала о Париже, о Кёльне, о Ницце. Мы уже не первые слушатели, рассказ "обкатан". Но ни восторг, ни изумление не растрачены.

- ПЕН-клуб устроил прием в мою честь. Был цвет французской литературы - Клод Руа, Эжен Ионеско, Пьер Эммануэль. Я давала автографы. На столе большая стопа книг, новое издание "Крутого маршрута". Когда нас фотографировали, я попросила, чтобы Васю не снимали на фоне этих книг.

Пьер Эммануэль такую речь про меня произнес, - повторять неловко. Вообще по-французски все получается тоньше, изящнее. И такой умница ничего о политике, только о художественных достоинствах, о языке.

В ПЕН-клубе принимали писательницу Евгению Гинзбург с сыном. А на празднике в "Юманите" почетным гостем был советский писатель Василий Аксенов с престарелой матерью (кокетливо отмахивается от наших возмущенных возражений).

Там на празднике ко мне тоже подходили разные люди и шептали на ухо: "Мы читали... Мы восхищались... Так прекрасно... Так ужасно..." И я поняла, что у них то же самое, что у нас, своя цензура, свое начальство. И они тоже боятся начальства, боятся наших.

Эту часть рассказа заключает гневно: "Ненавижу левых. Всех левых ненавижу..."

На столе книги с автографами. Французские и русские. Тоненький сборник стихов Ирины Одоевцевой.

- Старые русские эмигранты все читали мою книгу. Такие наивные. Трогательные. Хорошая старая речь. Только французские слова вставляют.

- Опасалась, как стану объясняться. Но французский вспомнила почти сразу. Откуда-то из глубин поднялись слова. Болтала легко, сама удивлялась.

В комнате - на полу, на диване, на стульях - распакованные и нераспакованные чемоданы, коробки, свертки. Еще не все подарки розданы. Привезла родным, друзьям, знакомым. Больше всего дочери.

Тоня приходит при нас. Рассказы прерываются, начинается праздничная суматоха примерок. Рады и мать, и дочь. И мы, зрители.

Осторожно спрашиваем про врачей - ведь эта поездка официально называлась "для лечения". И Вася сопровождал мать, ехавшую лечиться.

Чаковский, давая ему командировку "Литгазеты", патетически заметил: "Подписываю только потому, что помню о своей матери".

На наш вопрос о врачах отвечает раздраженно:

- Не ходила и не собираюсь. Я еще здесь заранее предупредила Ваську: никакого лечения. Еду смотреть. Видеть людей. Радоваться.

После краткой вспышки раздражения вновь улыбается:

- Вася взял машину напрокат. Правда, в Париже пришлось много ходить пешком. Там ведь трудно парковаться (мы смеемся - поборница чистоты речи снисходит к американизму).

- Едем в театр или в кино, машину приходится ставить так далеко, что идем два или три квартала.

- Ездили по Франции. На юг. В Ниццу. Были на могиле Герцена. В гостях у Шагала.

- В гостиницу приносили букеты цветов. От издателей - итальянских и французских. За меня ведь там шла борьба - кто получит авторские права на вторую часть. Я и не думала, что придется работать. Хорошего экземпляра второй и третьей части не оказалось, пришлось править какую-то слепую копию. Но я старалась, чтобы хоть опечаток не было.

Вспоминаем, как она огорчалась изданию шестьдесят седьмого года, где полным-полно опечаток.