Выбрать главу

"31 декабря 1971 г.

Мой микромир, на границе встречи-разлуки двух годов, наполненных заботами о детских судьбах, радостях и происшествиях в моем отряде, состоящем из 23 Гаврошей, 24-й дома, точнее - уехал встречать новогодие в Саратов. "Только детские книжки читать, только детские думы лелеять" *. Хорошо, что именно теперь это моя рабочая программа, служба. Пытаюсь детству вернуть детство, поскольку это от меня зависит. Любимые свои книги, стихи и песни вспоминаю, раздобываю, несу в спецшколу. На отбое, когда легче всего завязываются откровенные разговоры, мои воспитанники знакомят меня с жизнью, которую они знали до колонии. Очень интересны их рассказы. Постепенно складываются какие-то отношения со всем коллективом - 200 человек - и отдельными его представителями. Многие просят книг, бумаги (записную книжку, блокнот), просят научить играть на мандолине или гитаре. Разговоры о людях, о животных, о фильмах".

* О. Мандельштам.

"3 марта 72 г.

Пока я еще плотно прикреплена к своей воспитательной должности и, надо признать, общение с детьми, даже самыми запущенными, доставляет по-прежнему больше радостей, чем взрослое окружение. Только что провели антифашистский вечер. Я рассказала двум отрядам, мой - 26 человек и приглашенный на вечер, соседний - о Януше Корчаке, Анне Франк.

У нас скоро будет вечер стихов Окуджавы, автор пришелся нам по душе. Нежданно-негаданно пригодилась моя мандолина, под нее легко разучивается любая мелодия. Так мы обрели музыкальную независимость".

"21 ноября 1972 г.

...Кое-кому очень хочется выжить меня из спецшколы немедленно, однако я твердо решила доработать до законного отпуска. Плохо, что за отрицательное отношение непосредственного "воспитательного" начальства страдают ребята, мальчишки из моего отряда. Их очень теснят, заметив, как живо на мне отражается любая несправедливость в их адрес. Все же со мной им лучше, интереснее жить, и я останусь с ними до лета".

"Декабрь 1972 г.

...Где-то около Нового года, в конце или после, я выхожу на работу. Ребята меня заждались. Бледные, почти совсем не дышали воздухом, без воспитателя их за зону не выпускают. Жалуются, что нечего читать и не дают рисовать. То и другое обычно у нас в обиходе. Сознание нужности среди них не оставляет, поэтому зимние месяцы должны пройти быстро.

Недавно купила однотомник Б. Васильева "А зори здесь тихие". Кроме первой повести, самой лучшей, в нем еще две. Автор - человек, верующий в силу добра. Так отрадно бы полностью присоединиться к его вере, вере гонимой и скорбной. Романы из школьной программы, которые я читала (преимущественно) два месяца кряду, убеждают в том же. Наша же родная действительность вырывает с корнем всякие представления о добре. Наверное, скорое возвращение в рабочее лоно настраивает меня так скептически и мрачно, потому что спецшкола, как и взрослая тюрьма, не способствует развитию оптимизма".

"29 августа 1973 г.

...Главная моя боль: ребята из спецшколы. Мой отряд расформировали, разбросали по трем разным, а мне дали новый. "Распроданы поодиночке!"

Психологически это варварство облегчает мне уход, но мальчишек жалко. И стыдно, и яростно, что ничего нельзя изменить. Мало того, что нас второе лето обманывали с лагерем, прогулками и походами, так теперь нас уничтожили как целое, раздробили, разметали! Я уйду из этой мерзкой тюрьмы и напишу об ее палачах и тиранах".

В начале 1974 года она заболела и поначалу даже обрадовалась этому.

"...отлежусь, отосплюсь, покончу с ненавистными домашними делами". Но этой малой радости хватило ненадолго: "Заброшенный, обездоленный мой отряд маячит у меня перед глазами. Они, мальчики, пленники, не могут до меня добраться".

В феврале ей неожиданно предоставили отпуск. И тогда она начала писать повесть.

Уже из первых ее писем мы убедились в том, что у нее острый, точный взгляд художника, что она свободно, уверенно, не всегда безупречно стилистически, но свободно и своеобразно владеет словом, ей есть о чем сказать, и мы уговаривали ее писать. Она возражала:

"Я свято верю в толстовское: надо писать, когда уже не можешь не писать. Отношение к печатному слову, несмотря на всяческую его профанацию, у меня благоговейное, как, например, к консерватории. Возможно, если, на Борькино счастье, я не сложу голову в какой-нибудь придорожной канаве, природное тяготение, подкрепленное жизненным опытом, запросится наружу. Препятствовать не стану, но не раньше, чем прорвется непроизвольно, само по себе выкрепшее в сознании, чувствах; петь не своим голосом не хочется. Верно и другое: откладывать надолго нельзя - время уходит".

Мать, ради которой она вернулась в Маркс, умерла в октябре 1972 года.

Обстановка в колонии стала нестерпимой. Она все острее, все безнадежнее ощущала одиночество.

"2 февраля 1974 г.

В Тарханах чаще встречались лица людей из числа посетителей музея. В Марксе почти нет лиц. Т. е. лица есть, но "подобие жалких лачуг". На вечерних сеансах в кино бывает страшно - так реагирует зритель на интимные сцены. Кажется, зал полон убийц. При ярком свете то же впечатление. Здесь большинство знает друг друга, как в деревне. Знает, что покупают на базаре и в магазинах, кто с кем встречается, как празднуют, где работают. "Как" деталь второстепенная. Здесь знают, что от кого ждать. Человек известен по главным параметрам и неожиданностями вроде бы не располагает. Совсем законченный, слепленный и словно умерший человек. Страшно видеть, как до конца определись судьбы моих бывших учеников. Тех, кто ходил на кружки и в походы, имел свою поэтическую страницу в юности, кончал вузы, начинал в НИИ... Теперь в Марксе - устойчивый провинциальный быт, хождение в гости по субботам. В целом - грустно.

Сколько бродило в каждом, когда они сидели за партами, сколько погибших возможностей! Может быть, они прорастут в их детях?"

В этом письме она признавалась:

"...Больше не в силах уже молчать. Впечатления такого рода, что утаивать их преступно. Три года - достаточный срок... чтобы разобраться, проверить истинность своих представлений на практике. Сейчас я вроде перенасыщенного раствора на стадии кристаллизации. Пока не думаю, на какой предмет пишу, без определенного адреса и заявки. Лишь бы выговориться сполна, точно и честно. Я давно знаю, как вредны и отвратительны полуправды".

В последнем письме, которое мы получили (28 февраля 1974 г.), она писала, что живет "в обществе письменного стола... Не знаю, каковы будут результаты, пока меня мало это занимает... Главное, что называется, подперло, подошло под самое горло. Непременно надо выговориться, выписаться... Рассказать изустно - неловко, стыдно. "Так не бывает!" реакция слушателей. А я среди этого "не бывает" живу третий год. Не могу не верить своим глазам, ушам... Тем более что у меня нет никакой адаптации к привычному злу. Оно колется и жалит постоянно, а кожа, вместо того чтобы задубеть, становится все чувствительнее... Пока содержание вытекает на бумагу само собой, непроизвольно, и я не успела еще устать, а только радуюсь, что обрела наконец-то голос..."

Две недели спустя после этого письма Людмила Борисовна умерла от кровоизлияния в мозг.

Мы убеждены, что болезнь была непосредственной, но не случайной и не единственной причиной ее гибели.