Витька судорожно схватился за стойку микрофона.
Пальцы старшины ловко пробежали по клавишам баяна, и Витька запел:
Я смотрю на Витьку. Он едва держится на ногах. Лицо у Витьки осунулось, резко обозначив худые скулы. И только глаза спокойные и даже дерзкие.
А море действительно шумит. Оно качает эсминец, как детскую люльку. В борт монотонно стучат волны, и палуба в кают-компании выписывает полуокружности. Но Витька поет. Он ноет, будто до всего этого ему нет никакого дела. Может быть, он нашел второе дыхание и невозможное стало возможным? Или это что-то другое?
Я выскочил на палубу и увидел мичмана Затылкина. Он стоял, блаженно закатив глаза, и слушал. А песня, которую пел Витька, билась, как пойманная птица, рвалась из динамиков. Она неслась над бушующим морем, и я не слышал моря. Я слышал песню, и все ее слышали. Боевая трансляция работала на корабле отлично.
— пел Витька, и казалось, что его голос упирается в низкое тревожное небо и заполняет все вокруг.
— Песня может и мертвых поднять, — изрек мичман Затылкин и кивнул мне головой.
И тут я увидел матросов и с ними замполита. Они шли по палубе. Кругликов, косолапя, широко расставлял ноги. Он шагал твердо, словно палуба вовсе и не качалась и мачты нашего корабля не чертили серое зыбкое небо. И глаза у замполита были совсем не грустные, а скорее веселые и радостные. Такие глаза бывают у человека, когда он закончит трудное дело.
Я смотрел на Кругликова, на матросов, и сердце мое сжимала тоска: второй раз в жизни я пожалел, что не умею петь.
Утром шторм стих. Нас вызвали в каюту командующего. Мы сидели на диванчиках, чинно положив руки на колени, и вертели стрижеными головами.
— Кто из вас старший? — спросил адмирал и вытащил из кармана тужурки трубку.
Я вскочил. За переборкой послышался звонкий детский смех. Это смеялся Затылкин. Ему было за сорок.
— Смеются матросы. Это хорошо, — сказал командующий и раскурил трубку.
В каюте вкусно запахло табаком.
— За концерт спасибо, — сказал командующий и пожал мне руку.
Я покраснел и отвел глаза в сторону. В иллюминатор заглянуло выцветшее осеннее небо. Мне стало стыдно, словно я украл это дружеское спасибо у замполита и у Витьки Безручко.
Я молчал и плохо соображал, что говорит адмирал. Я просто сидел как истукан и думал совсем о другом. Я думал: если встречу Елку, то обязательно скажу ей, что Витька Безручко, конечно, не Шаляпин. До Шаляпина ему как до луны. Но все же он хороший парень. Это точно. И еще я расскажу ей про этот шторм и про то, что Витька в самом деле любит море.
СОВЕСТЬ
Мы с Санькой Пузыревым совершенно разные люди. В этом я убедился еще в первый день нашего знакомства.
Поезд Москва — Владивосток мчался по Забайкалью. У окна вагона стоял парень в ковбойке и синих спортивных шароварах. Он был небольшого роста, с круглой, словно арбуз, головой, на которой смешно торчал соломенный чубчик. Парень смотрел сквозь серое немытое стекло на разлапистые ели и восхищался:
— Красотища-то какая!
«Так-так, так-так, так-так, так-так», — поддакивали ему колеса.
— Подумаешь, обыкновенные елки, — небрежно бросил я.
— А у тебя все в порядке? — парень повернулся ко мне и пальцем постучал по соломенному чубчику.
«Ха-ха, ха-ха, ха-ха, ха-ха», — противно смеялись колеса.
Мне стало грустно.
— Остряк-самоучка, — сказал я.
Хлопнула дверь. В вагоне запахло углем и снегом.
— А ты в тайге ночевал? — неизвестно почему спросил парень и улыбнулся широким ртом.
Я молчал. Мне нечего было ответить, так как я никогда не ночевал в тайге.
— Тайгу понимать надо. Когда узнаешь ее, поймешь, что она и из окна вагона красивая, — парень произнес это голосом, которым обычно разговаривает старая учительница с провинившимся учеником.
— Это ты в книжках вычитал? — ехидно спросил я.
— Зачем в книжках? Своим горбом попробовал, — ответил парень и протянул мне руку: — Санька Пузырев, бывший строитель Ангарска.
— Игорь Безродин, — буркнул я и пожал руку «бывшего строителя».
Поезд Москва — Владивосток мчался по Забайкалью. Могучие ели и лиственницы бежали мимо окон вагона. Справа, провожая нас, петляла прозрачная голубая речушка.