Я поднялся и крикнул ребятам:
— Пошли на корабль.
Матросы встали, но за мной не пошли. Наверное, я не внушал им доверия.
— Стой! — Сема бежал за мной, смешно размахивая длинными руками. Рядом с ним мелкой рысцой трусил Шарик.
Я остановился.
— Испугался! Струсил! — Шапкин уставился на меня круглыми глазами.
Наверное, в трудную минуту все комсорги должны поступать так. Я усмехнулся:
— Слышали мы эти проповеди. Ты придумай что-нибудь поновей.
Подошли матросы и стали рядом с Шапкиным. Они выжидающе смотрели на меня.
— Проповеди! — Шапкин смерил меня презрительным взглядом. — А знаешь ли ты, что за простой вагонов придется платить большие деньги?
Матросы повернулись к Семе.
— Подумаешь, не из твоего же кармана, — легкомысленно брякнул я.
Я бы мог доложить старпому, но не хочу, думаю, что и без этого сам поймешь… — произнес с сожалением Шапкин и медленно пошел назад, к вагонам. Шарик плелся рядом с ним.
— А ну пошли работать, — сказали матросы.
Я потянулся за ними.
Странности у людей бывают разные. У Семы они особенные. Например, он не умеет долго сердиться. На следующий день, после того как мы разгрузили вагоны, Шапкин подошел ко мне и миролюбиво спросил:
— А ты знаешь, кто такой Уткин?
— Бог, — ухмыльнулся я.
— Чудак. Уткин писал хорошие стихи и погиб во время войны. Его нашли под обломками самолета с томиком Лермонтова в руках.
— Теперь ты хочешь, чтобы меня нашли на верхней палубе со шваброй в руках? — спросил я.
— Я хочу, чтобы ты стал человеком, — сказал Сема.
Это уже начинался Макаренко. Наверное, Сема все же не зря родился на два месяца раньше меня. Сейчас он хочет, чтобы я стал Уткиным, а завтра пожелает сделать из меня Эдисона. Я не хотел, чтобы из меня делали Эдисона и сказал:
— Сходи к врачу.
— Вечером на бюро выясним, кто должен идти к врачу первым, — сказал Сема и, круто повернувшись, зашагал прочь.
Вечером меня прорабатывали на бюро за то, что я плохо работал на разгрузке вагонов.
Сначала члены бюро дружно молчали. Они ждали, что скажет Шапкин. Шапкин сказал, что я уже не ребенок и хватит со мной нянчиться, надо принимать крутые меры. Мичман Плитко тоже сказал о крутых мерах, причем добавил, что я отъявленный бездельник и таких, как я, давно рисуют в «Трале». После этого членов бюро прорвало. Они ругали меня и были согласны с Шапкиным.
Я сидел молча и смотрел в иллюминатор. Я думал, что меня пожурят и отпустят. Ведь взыскание по строевой линии — месяц без берега — я уже получил. Но вопреки ожиданиям мне влепили строгий выговор. Начинались крутые меры.
После заседания бюро настроение у меня испортилось. Мне хотелось побыть одному, и я медленно брел по палубе. Наверное, раньше так входили на эшафот.
На полубаке меня догнал Шапкин.
— Допрыгался, — сказал он.
— Таскать ящики каждый дурак сможет, — сказал я и непонятно почему хвастливо добавил: — Вот будет время, я покажу…
— Ничего ты не покажешь. К этому готовиться надо, а ты — хлюпик, — убежденно произнес Шапкин.
— Хлюпик? — не совсем твердо переспросил я.
— Он самый, — уточнил Шапкин.
— Ну и катись тогда… — Я отвернулся.
Над морем висело фиолетовое небо. У горизонта блестел желтый осколок луны. Белый хвост метеора прочертил темноту. Метеор падал в неизвестность. Я тоже падал в неизвестность. А то, что падать — плохо, понятно даже пятилетнему ребенку. Мне было за двадцать.
— Ты, Степанов, действительно индивидуалист и ничего не понимаешь, — сказал Шапкин и безнадежно махнул рукой.
После этого разговора мы с Шапкиным старались не замечать друг друга. Наверное, это чувствовалось со стороны, потому что мичман Плитко спросил меня однажды:
— Степанов, а как друг?
— Разошлись, как в море корабли, — сказал я.
— Бить вас некому, — беззлобно проворчал мичман и зачем-то добавил: — Мальчишки.
— Обойдемся и без друзей, — бодро произнес я.
Вообще-то я немного кривил душой. Все эти дни мне явно чего-то не хватало.
Я ужо стал подумывать, что Шапкин прекратил свои педагогические опыты и причислил меня к разряду неисправимых. Но я ошибся. Семен, очевидно, решил довести дело до конца. Сегодня он пришел на ют, где я делаю приборку, и стоит у лееров, критическим взглядом оценивая мою работу.
Я неумело ворочаю шваброй. Швабра не поддается. Я тащу ее изо всех сил.
— Работничек!
Это голос Шапкина. Сейчас он опять будет показывать личный пример. У него это здорово получается. Сема берет у меня швабру. Но в эту трагическую минуту загремели колокола громкого боя.
Корабль чуть подался вперед, на баке выбирали якорь-цепь. Шапкин побежал туда. Он был расписан на баке.
— По местам стоять! На бочку становиться! — прогрохотал по палубам усиленный динамиками голос вахтенного офицера.
С левого борта сиротливо свесилась шлюпка. Ее спускали на воду. На палубе толкались гребцы, одетые в ядовито-зеленые «паникерки». Они должны были завести на бочку перлинь.
Шлюпка отвалила от борта, и на фалах эсминца, словно вспугнутая птица, взметнулся шар. За кормой винты вспороли зеркальную гладь моря. Корабль дрогнул и дал ход.
На середине бухты в рыжем солнце купалась черная точка. Это была бочка. Мы шли к ней.
Непонятно почему, но мы чуть ли не на корпус проскочили бочку, и теперь она лениво покачивалась на волнах недалеко от кормы по правому борту. Около бочки крутилась шлюпка. В шлюпке я заметил Шапкина. Он пытался выскочить на бочку. Это ему не удавалось. Была большая волна.
Наконец Шапкин изловчился и прыгнул на бочку. Шлюпку волной отбросило в сторону. Эсминец дал малый назад. Бочка стала медленно приближаться к нам. Она качалась на волнах, как поплавок. На бочке артистически балансировал Шапкин. Я бы так не смог.
Шапкин ловил отпорный крюк, который подавали со шлюпки. Волна накрыла бочку. Она накренилась. Сема неловко схватил отпорный крюк, но тот полетел в воду.
С моря дунул ветер. Он шало загулял по бухте и озорно свистнул в снастях. Эсминец бортом навалило на бочку. Заскрежетал металл. Шапкин быстро присел и обеими руками схватился за рым.
Я перегнулся через леера. Подо мной проплывала взлохмаченная Семина голова.
На фалах кубарем полетел вниз шар. За кормой вскипело море — эсминец отработал машинами, но поздно. Сдержать инерцию не удалось, и бочка продолжала двигаться вдоль борта.
Жалобно взвизгивал металл. Бочка шла к носу корабля, где, грозно свесившись из клюза, торчал чуть вытравленный двухтонный якорь. Сейчас бочка поравняется с якорем, и он, как песчинку, сбросит Шапкина в море. Глаза у меня стали квадратными. Я бросился на бак.
На баке я увидел старпома. Он застыл у шпиля, схватившись за маховик фрикционной муфты. Рядом стояли матросы. Они молчали и не двигались с места. У артиллерийской башни скулил Шарик. Наверное, и люди и пес понимали, что сейчас должно произойти что-то страшное.
Бочка, как пробка, выскочила из воды. Шапкина на ней не было. Я почувствовал, что мои ноги прилипли к палубе, и посмотрел на старпома. У старпома побелели пальцы.
Кто-то из матросов тяжело вздохнул. И вдруг, радостно залаяв, Шарик бросился к клюзу. Он остановился у борта, воткнул худую острую морду в голубое небо и бодро замахал облезлым хвостом.
Из-за борта показалась взлохмаченная Семина голова. Старпом разжал пальцы и отпустил маховик муфты. Я вытер потные руки.
Шапкин забрался на палубу, отряхнулся, потом подошел к старпому и совсем по-граждански доложил:
— Якорь шел прямо на бочку… Лапы мокрые блестят… Пришлось прыгать на якорь… Вот только ноги подмочил малость…
Старпом улыбнулся и хлопнул Сему по плечу. Меня бы он отправил на гауптвахту.