Выбрать главу

Старый садовник сказал правду. Мы обедали в легком домике, построенном в узбекском стиле, скорее в большом павильоне. Мы сидели на новых коврах в спокойных и чинных позах, ели вкусные кушанья и вели самую разнообразную беседу.

Молочный суп казался нам шербетом, — так искусно он был приготовлен колхозным поваром. Мы погружали наши пальцы в плов и жалели, что не можем каждый день есть подобное совершенство. Этот плов был царем кушаний, так же как лев считается царем зверей. С нами обедали и хозяева. Тут был и председатель колхоза, который испытывал удовольствие от того, что люди, только что прибывшие из-за рубежа, будут сравнивать его плов с теми пловами, что они ели на чужбине, и отдадут предпочтение его колхозному плову. Тут сидели бригадиры, степенно разговаривавшие с агрономом; был и наш словоохотливый садовод, который сейчас стал молчаливым и важным, был счетовод и другие работники.

Дыни недаром выбрали эти места своей родиной. Их сладостный, какой-то грешный запах покорял и располагал к приятному времяпрепровождению. Я понимаю, почему эти дыни возили ко двору багдадских халифов, завернув в свинцовую бумагу. Арбузы не могли соперничать с дынями, но они были такие спелые, сладкие и прохладные, что тоже нашли поклонников среди нашей компании.

Но после дынь на втором месте стояли не арбузы и не яблоки, а гранаты. Великанские, с большой кулак величиной они имели пурпурно-темные зерна, налитые какой-то кровавой сладостью. Их сок стекал на тарелки, как жертвенная кровь садов. Рядом с ними лежали виноград, груши, яблоки, фисташки, орехи, конфеты в бумажках и без бумажек. Но все это собрание сладостей бледнело перед дынями и гранатами и казалось только свитой роскошных владык сурхан-дарьинской долины.

Чай завершил наш дружеский обед. Вечно юный, неизменный спутник всех среднеазиатских бесед и встреч никогда не может надоесть. Трудно нам представить времена, когда люди не пили чая в этих краях.

Я уже сказал, что беседа наша была разбросанной. Говорили сразу все и сразу о многом. Разговор шел то об уборке хлопка, о его возможностях в Сурхан-Дарьинской области, то о жизни вообще, о Москве, о книгах, о театрах, о музыке, то о Ташкенте и достижениях современной науки, то о том, что исчезают старые обычаи, то о том, какое значение имеют ныне хозяйства Средней Азии в общесоюзном масштабе, о будущем Аму-Дарьи и о Туркменском канале. Говорили мои друзья и о том, что видели в Лахоре, в Кабуле, кого встречали; потом вдруг кто-нибудь вспоминал что-нибудь смешное из собственных приключений, и все хохотали до слез; то слушали истории из жизни колхоза. Эти истории с большим мастерством передавали бригадиры.

Я смотрел на старого садовода, который так хорошо рассказывал о деревьях и о земле, и мне показалось, что в сущности ему все равно, какой век на свете, что он человек внутренней, обращенной к себе самому жизни, что в заботах о своем деле, о семье, детях, внуках он совершенно равнодушен к тому, что делается за пределами его личного мирка. Недаром он спросил об афганцах и сам ответил, не дожидаясь моего ответа: «У них тихо живут». И заботы его о садах, которыми можно покрыть всю сурхан-дарьинскую долину, идут от того же желания вернуть земле красоту, которую она заслуживает.

Я вспомнил картинки-реконструкции Карского, такие страшные в сопоставлении веков. Вот такие Алимы сколько раз восстанавливали уже разрушенное, сколько тратили сил, чтобы снова подымались сады на месте истребленных, сколько раз возводили города на руинах их предшественников, из века в век строили вечный Термез, потом изнемогали и исчезали! И снова лежали руины, которые пугали прохожих и ужасали новые поколенья.

Такой Алим в тысячелетней истории верил в каменных идолов и демонов, верил в огонь — верой, которой научил его Зороастр, потом поклонялся греческим богам, человекоподобным и легким, потом был буддистом и жег сладко пахнущие свечи перед статуей Будды, сидящего на лотосе, потом клал поклоны и молился со свечой в руке в несторианских храмах святой троице, проклиная буддистов, потом, распластываясь на молитве в мусульманских мечетях по первому зову муэдзина с минарета, бил себя в грудь, призывая все кары на язычников и христиан вместе взятых.

И все это происходило с ним тут, в одном и том же месте. То, что он сюда пришел из Ферганы, не имело никакого значения. И в Фергане происходило то же, или почти то же, что в Термезе.