— Обещаешь, что больше не будешь?
Он пообещал.
И снова.
И снова.
Мы пошли вдоль реки, продираясь через ежевику. Впереди был автомобильный мост, и мы решили залезть на насыпь. По рыхлой земле подниматься было трудно: крутизна, ухватиться почти не за что, но мы забрались-таки, я посередине, Джоэл толкал меня снизу, а Манни, когда влез до конца, подтянул сверху. Мы двинулись цепочкой вдоль большого четырехполосного шоссе, дотопали до середины моста и сели — ноги болтались над водой, руки обхватили перила. Когда мимо с шумом и свистом промахивали машины, шею обдувало сзади. Нам гудели, нам орали из окон, чтобы мы ушли с дороги, а одна дама свернула в траву на той стороне, остановилась и стала кричать, что мальчикам тут сидеть нельзя. Мы ноль внимания, но она встала на шаткие ноги, перешла к нам и предложила отвезти, куда нам нужно. Мы вежливо отказались, глядя вниз, на свою обувь, но она настаивала, говорила, ей совесть не позволяет нас тут бросить, и тут Манни поднялся, сказал:
— Слышь, ты, сучка, — и подобрал кусок асфальта, а мы с Джоэлом стали за ним повторять: — Сучка, сучка. — И нагнулись за обломками, какие там валялись. Дама попятилась к своей машине.
Мы вернулись в парк, увидели, что Ма все еще спит в пикапе, и Джоэл спросил:
— Какого хрена мы тут торчим? — Но вопрос прошел почти незамеченным, так тихо он был задан и так глупо было вообще его задавать.
Мы перевернули одну лодку по-нормальному, привязали к дереву и забрались внутрь. Там заснули под тихий плеск воды, чувствуя на лицах мягкий вес послеполуденного солнца. А разбудили нас крендельки — маленькие такие: они стучали по фибергласовому дну лодки, шлепались вокруг нас в реку. Солнце ушло, и по небу растекся розовый цвет. Утки, подплывая, молча хватали в воде кусочки крендельков. Ма улыбалась нам со скамейки, улыбалась и смеялась.
— Я уж думала, вас похитили! — крикнула она, полезла в сумочку за новыми крендельками и стала кидать их в нашу сторону.
Мы закрякали, замахали руками, согнутыми в локтях, она старалась попадать нам прямо в рот, но у нее не очень хорошо получалось нас кормить.
— Пошли! — скомандовала Ма, и мы двинулись за ней к пикапу, по пути трещали про то, как провели день, ябедничали друг на друга насчет всего гадкого, что было сказано, в кабине устроили возню из-за того, кому сидеть у окна. Заглянули к ней в сумочку — она до половины была набита солеными крендельками, и мы спросили, где она их раздобыла.
— Ваша мама, — ответила она, — женщина не промах.
Странно было услышать от нее: «ваша мама», и на какое-то время я позволил себе вообразить, будто у нас есть еще другая мама, которая постаралась помочь Ма, наполнила ей сумочку съестным.
Мы сидели в пикапе, но не ехали, все четверо жевали крендельки, превращали их в сухие комочки и заставляли себя глотать, пусть даже во рту было совсем мало слюны. До этого мы весь день ничего не ели.
— Испания, — сказала Ма. — Я всегда хотела в Испанию. А что, почему нет?
Я был почти уверен, что нельзя доехать на машине до Испании, но все-таки голову на отсечение не мог отдать, поэтому, когда Ма стала говорить про бои быков, про то, как там все дети будут похожи на нас, с темными кудряшками, смуглые и худые, когда она стала говорить про булыжные улицы и про то, как мы там себе устроим жизнь, торгуя из плетеных корзин хлебом на рынке, я начал думать, что все возможно. Мы слушали, добавляли, что кому приходило в голову, и жизнь била ключом.
Темнело, мы никуда не двигались, все лампочки в пикапе были погашены, и мгла углубляла промежутки между нами. Ма рассуждала и рассуждала про Испанию; она придумала кличку собачке, которую мы там приютим, собачке, которая будет нас провожать домой из школы, потому что в Испании собаки всюду и везде — тыкаются мордами людям в щиколотки, выпрашивают хлеб.
На улице мигали оранжевые фонари на столбах. Ожили зеленые цифры электрических часов. Изредка проезжали машины, хотя дорога вообще-то была очень тихая, а потом вдруг стала и очень темная. Столбы имели форму буквы Т, они высились, как пальмы, а круги света, которые отбрасывали фонари, были похожи на маленькие одинокие островки.
Море темноты напомнило мне слова, которые часто говорил Папс: «Проще потонуть, чем выплыть». Он любил это повторять.
Разговор замедлился, и наступали паузы, когда каждый был сам по себе; о чем думали — может быть, о еде, или пытались понять, боимся или нет, и если боимся, то чего именно, а может быть, думали о Папсе. Ма старалась поддерживать беседу, старалась все лишнее — безмолвие, голод, мысль о Папсе — отгонять подальше, но ей уже не хватало слов.