— Боже ты мой, который час, интересно?
Мы сказали ей, что восемь пятнадцать, и Ма сказала: черт, а глаз все еще не открыла, только терла их сильнее, потом громче повторила: черт, схватила чайник, брякнула на плиту и закричала:
— Тогда почему вы не в школе?
Было восемь пятнадцать вечера и к тому же воскресенье, но никто не стал ей этого говорить. Она работала в ночную смену на пивзаводе — вверх по дороге от нашего дома, и иногда она сбивалась. Могла проснуться в любое время и встать, ничего не соображая, путая дни, путая часы, могла в середине дня приказать нам почистить зубы, надеть пижамы и отправляться спать; или мы утром полусонные приходили на кухню, а она, вытаскивая из духовки запеченное мясо, спрашивала:
— Что с вами, ребята? Я зову вас, зову ужинать, а вы не идете.
Мы научились не поправлять ее, не выводить из заблуждения: так можно было сделать только хуже. Однажды, когда мы этого еще не поняли, Джоэл отказался пойти к соседям попросить пачку масла. Была почти полночь, и она собралась печь пирог для Манни.
— Ма, ты с ума сошла, — сказал Джоэл. — Все спят, а у него даже и дня рождения нет.
Она довольно долго разглядывала часы, потом покрутила головой — быстро так, туда-сюда — и наконец уставилась на Джоэла; она сверлила взором его глаза, как будто хотела добраться до глубины мозга. Тушь, которой она подвела ресницы, вся размазалась, жесткие волосы густо чернели, завиваясь вокруг лица и спутанной массой падая сзади. Она походила на енота, которого увидели роющимся в отбросах: застигнутый врасплох, он опасен.
— Как мне осточертела моя жизнь, — сказала она.
Джоэл, услышав это, заплакал, а Манни сильно дал ему в затылок.
— Кто тебя за язык тянул, говнюк, — прошипел он. — Накрылся, на хер, мой день рождения.
После этого мы уже не сопротивлялись ничему, что взбредало ей на ум; мы жили как во сне. Иной раз ночью Ма сажала нас в машину, и мы ехали в продуктовый магазин, в прачечную самообслуживания, в банк. Мы стояли за ней и хихикали, когда она пыталась открыть запертую дверь или, ругаясь, трясла тяжелую решетку.
Сейчас, увидев наконец смесь помидорной мякоти и крема, стекающую по нашим лицам, она разинула рот от удивления. Глаза стали большими, потом сощурились. Она подозвала нас к себе и мягко провела по каждой щеке пальцем, рассекая склизкую кашицу. И опять судорожно вдохнула открытым ртом.
— Точно такими вы из меня вылезали, — прошептала она. — Точно такими.
Мы в один голос застонали, но она продолжала об этом говорить — о слизи, которая нас обволакивала, о том, как поразил ее Манни, родившись с волосатой головкой без единой проплешины. Первым делом она у каждого считала пальчики на руках и ногах.
— Хотела убедиться, что они ничего там внутри не забыли, — объяснила она, и мы дружно начали издавать притворные звуки рвоты.
— Теперь мне это сделайте.
— Что? — спросили мы.
— Чтобы я родилась.
— Помидоры кончились, — сказал Манни.
— Возьмите кетчуп.
Я дал ей свой дождевик, потому что мой был самый чистый, и мы велели ей ни в коем случае не открывать глаз, пока не скажем, что можно. Она опустилась на колени и положила подбородок на стол. Джоэл взметнул над головой колотушку, Манни нацелил отверстие тюбика с кетчупом ей между глаз.
— На счет три, — сказали мы и выкрикивали цифры по очереди — моя настала последней. Втягивая воздух сквозь зубы, все сделали самый глубокий, самый долгий вдох, какой могли. У каждого были стиснуты кулаки, лицо сморщено в тугую гримасу. Втянули еще немного воздуха, груди расперло. Комната стала как воздушный шарик, когда дуешь в него, дуешь, дуешь и вот-вот он лопнет.
— Три!
Колотушка рассекла воздух. Мама вскрикнула, сползла на пол и осталась лежать — глаза широко раскрыты, повсюду кетчуп, вид такой, словно ей пустили пулю в затылок.
— Мамочка народилась! — закричали мы. — По-здрав-ля-ем!
Мы подбежали к кухонному шкафу, вытащили самые большие кастрюли, тяжелые половники и загрохотали вовсю, приплясывая вокруг маминого тела и горланя:
— С днем рождения!.. С Новым годом!.. Время — ноль-ноль-ноль, вот который тебе час!.. Небывалая минутка!.. Самая-рассамая в твоей жизни!
Наследие
Мы пришли из школы и увидели, что Папс заполонил собой всю кухню: готовил, слушал музыку и был в отличном настроении. Он понюхал пар из кастрюли, хлопнул в ладоши и бодро их потер. Глаза были влажные, в них искрилась шальная жизнь. Он прибавил громкость стерео — звучало мамбо в исполнении Тито Пуэнте[2].
2