Кто-то с верхней полки сказал:
– Вот доберусь до Петрограда, первым делом гречневой кашки наверну.
– О, господи, – вздохнула женщина в меховой шубе, – одного и хотела бы, как приеду в Петроград, – принять ванну, прекрасную, горячую ванну с мылом.
– Граждане, – решилась спросить Лидия, – продают ли мороженое в Петрограде? Я не пробовала его уже пять лет. Настоящее мороженое, холодное, такое холодное, что перехватывает дыхание.
– Да, – произнесла Кира, – так холодно, что перехватывает дыхание… но можно пойти побыстрее, и кругом огни, длинная цепь огней, проплывающих рядом с тобой, а ты идешь мимо…
– О чем это ты? – прищурилась Лидия.
– О чем? О Петрограде, – Кира взглянула на нее с удивлением. – Я думала, ты вспомнила Петроград и как там холодно, а разве нет?
– Нет. Ты опять ничего не слышала – как обычно.
– Я вспомнила улицы. Улицы огромного города, где столько всего возможно и столько разных приключений может с тобой произойти.
Галина Петровна сухо заметила:
– И ты говоришь об этом с таким восторгом? По-моему, мы все утомлены и с нас достаточно тех «приключений», что происходят сейчас. Разве тебе мало всего того, что мы пережили из-за революции?
– О да, – безразлично произнесла Кира. – Революция.
Женщина в красном платке развязала узелок, достала кусок сушеной рыбы и сказала в сторону верхней полки:
– Добром прошу, убери сапоги в сторону, гражданин. Я ем!
Сапоги не дрогнули. Голос ответил:
– Не носом же ты ешь.
Женщина откусила кусок рыбы, сердито пихнула локтем в меховую шубу соседки и язвительно прошипела:
– Конечно, пролетарии не в счет. Вот если бы у меня была меховая шуба… Только тогда я бы не ела сушеную рыбу. Я бы жевала белый батон.
– Батон? – испугалась дама в меховой шубе. – Но почему, гражданка? Какой нынче белый хлеб? К тому же у меня племянник в Красной армии, гражданка, и… да я и мечтать не смею о белом хлебе!
– Нет? А спорим, что сушеную рыбу жрать не будешь? Хочешь кусочек?
– Э… видите ли, да, спасибо, гражданка… Я немного проголодалась и…
– Ах, проголодалась? Вот как? Знаю я вас, буржуев. Вам бы только вытащить последний кусок из трудового рта! Но из моего рта не вытащишь!
Вагон пропах гнилым деревом, одеждой, которую не снимали несколько недель, и смрадом, распространявшимся из маленькой двери, распахнутой в конце вагона. Дама в меховой шубе поднялась и робко стала пробираться к двери, переступая через тела в проходе.
– Не можете ли вы посторониться на секунду, граждане? – вежливо попросила она двух мужчин, которые ехали с комфортом в коридоре: один из них на бачке для мусора, а другой растянулся в грязи на полу.
– Конечно, гражданка, – ответил сидящий и пнул того, который лежал на полу, чтобы разбудить его.
Закрывшись одна в туалете и убедившись, что ее никто не видит, дама в меховой шубе раскрыла сумку и развернула небольшой сверток в промасленной бумаге. Она не хотела, чтобы кто-нибудь в вагоне знал, что у нее есть целая вареная картофелина. Давясь, она торопливо глотала ее большими кусками, стараясь, чтобы ничего не было слышно за дверью.
Когда она вышла, то обнаружила, что двое мужчин ожидают ее выхода около двери, чтобы вернуться на свои места.
Ночью два закопченных фонаря висели по одному над каждой дверью в разных концах вагона; два мерцающих желтых пятна в темноте и серое ночное небо, дрожащее в квадратах разбитых окон. Черные фигуры, заснувшие сидя, окоченевшие и безвольные, словно манекены, качались в такт перестуку колес. Некоторые храпели. Некоторые стонали. Никто не разговаривал.
Когда они проезжали станцию, луч света проскакивал сквозь вагон, и в его свете на мгновение вспыхивала ссутулившаяся фигура Киры, уткнувшей лицо в руки, сложенные поверх колен. Уже на исходе луч успевал разбросать искры в ее волосах.
Где-то в поезде солдат наяривал на аккордеоне. Он горланил час за часом, сквозь мрак, колеса и стоны, тупо, неустанно, безнадежно. Никто не смог бы сказать, веселая это песня или печальная, шутка или бессмертное творение: это была первая песня революции, взметнувшаяся из ниоткуда, бесшабашная, безрассудная, злобная, наглая; ее пели миллионы глоток, эхо песни раскатывалось по крышам поездов, на деревенских дорогах и на темных городских тротуарах; некоторые голоса смеялись, некоторые причитали; люди смеялись над своей собственной печалью; песня революции, не вышитая ни на каком знамени, но въевшаяся в каждую утомленную глотку, песня «Яблочко»: «Эх, яблочко, куда ж ты котишься?»