– Нет, здесь навар не тот, – сказал Гамлет, держа рюмку. – Будем.
Он махнул, Гобоист сделал лишь глоток – по привычке.
– Перепелки лучше, – сказал Гамлет, жуя сыр. – На одних яйцах крутанешься, любой ресторан с руками берет. У меня книжка есть по разведению, я тебе привезу… – Он задумался. – Вот только они сырости не любят. А у тебя там сыро. Надо будет вентиляцию ставить… Нет, тоже не в масть…
И Гамлет опять как-то драматически задумался: на взгляд Гобоиста у него и лицо было не армянское, так – интернациональное, с глубокими волевыми складками у тонких губ.
– Лучше грибы, – сказал, наконец, Гамлет. – Шампиньоны или вешенки.
Надо посчитать. Ты думай пока. Увидимся еще. Я помогу все прикинуть на бумажке с карандашом.
Он отвернулся и, в задумчивости оглядывая местность, не спеша, как с инспекцией, стал удаляться. Быть может, он не мог сам пойти в дом: он был старше Артура, и младший должен был по армянскому этикету пригласить его за стол со всем уважением. Все так, но мужским чутьем Гобоист понял, как неловко Гамлету пребывать здесь в неясном качестве друга незамужней сестры и что жениться тот, разумеется, не собирается, хотя бы потому, что с прежней женой не разведен… Тут откуда-то из-за дома выскочил Арафат и бросился в сторону Гобоиста с рыком, будто прочел его мысли, зверски ударился широкой грудью о железную сетку. Псина за осень заматерела, погрузнела и оскотинилась – рычала даже на жену Артура Нину, скалилась на гостей, уважала только старуху – за корм. И признавала в Артуре хозяина.
Гобоист отпрянул от неожиданности. И поглядел собаке в глаза. Арафат скалился и рычал, пасть его уж пенилась: мы, значит, собаки, а вы на гобое, – прочел Костя в собачьих, налитых кровью глазах…
– Почему ты Арафат? И что б такое можно было сделать из твоей шкуры?
– спросил Гобоист. – Шапку, унты? А вот из моей, пожалуй, уже ничего…
И он пошел к себе в дом. Включил в гостиной телевизор, лег на диван и закрыл глаза.
Анна должна была приехать только завтра. Поздравить родителей – и приехать. Втайне Гобоист надеялся, что на праздники Елену выпустят из больницы. И тогда, тогда он уедет тут же, оставив Анне записку, подарок какой-нибудь… Но эта перспектива тоже вызывала у него дрожь: он представил себе скандал, который ему предстоит потом выдержать, – разводиться Анна, как становилось ясно, была отнюдь не намерена. Нет, только его мучить: ей доставляло какую-то глубокую радость видеть, как он страдальчески морщится, молчит, сутулится от ее брани; и, только доведя мужа до состояния, когда он краснел, наливался, топал ногами, орал заткнись и готов был броситься на жену с кулаками, она как ни в чем не бывало удалялась, бросая, походя, с удовлетворением: смотри, кондратий хватит, – и считая на данное утро или на данный вечер дело сделанным, а жизнь мужа как следует отравленной.
Гобоист вспоминал купринскую фразу: интеллигентный русский человек мог не сгибаться под пулями, ходить в атаки, иметь боевые ордена, но теряться от наглости швейцара… Гобоист пил валерьянку и клялся, что разведется с ней. Однако понимал, что просто так развода она ему не даст, и тогда предстоят суд, стыд… При всем том саму Анну, кажется, вполне устраивало такое положение дел – и свободна, и муж имеется, причем на него не приходится тратить ни времени, ни заботы…
Гобоист оторвался от дивана, выключил телевизор, поднялся в кабинет и застелил постель – он и в одиночестве спал или в гостевой комнате, или в кабинете, только не в спальне, напоминавшей ему Анну. В кабинете окна смотрели на восток, и, если утром было ясно, солнце окрашивало в пурпур бледновато-брусничные шторы. А в гостевой комнате были серо-голубые занавески, и, если дело шло к закату, они начинали алеть. Да-да, запах заката и по цвету должен быть таков -розовый с серо-голубым. И чуть жемчуга. Но подобрать на гобое что-нибудь для уходящего солнца он в голове сразу не смог…
Вдруг он вспомнил о бабочке. Пошел в угол, но нет, бабочки на трубе уже не было. Может быть, ее разбудила оттепель… Он взял трубку и, утишая сердцебиение, набрал номер. И тут же Сашута ответила:
– Нет, она не выйдет. Об этом и речи нет… Спасибо, тоже поздравлю… Да, я же сказала – передам… Вот, вспомнила, для вас здесь лежит-дожидается записка от мамы… Неделю назад передала…
– Что ж ты не сказала раньше?
– Но вы же не звонили. Приезжайте, если хотите, заберите. Но только до пяти, не позже, мне в аэропорт.
– И куда ж ты? – спросил Гобоист механически.
– Да вы все равно не знаете, – сказала она с наглым юношеским простодушием. – В Шамони, это в Альпах. – И, не удержавшись, чтоб не похвастаться, добавила горделиво: – Мне папа дал денег…
Шамони, Шамони, вспоминал Гобоист, положив трубку. И, вспомнив, горько ухмыльнулся: ну да, это там, где за хорошие навыки раздают опели цвета баклажан…
Он наскоро выпил кофе на кухне и пошел греть машину.
– Ты куда? – спросил Гамлет, который все слонялся по двору. -
Обедать не будешь?
– За подарками, – соврал Гобоист…
Он приехал на Сокол. В квартиру его не пригласили – там играла громкая музыка, и он почувствовал, как хорошо дочери хозяйничать в квартире одной: у нее есть добрый, богатый папа, она уже совсем взрослая и завтра будет во французских Альпах… Ему выдали конверт на пороге. Конверт был надписан школьным почерком дочери:
Константину. В машине он вскрыл его, страшно волнуясь, достал листок, исписанный с двух сторон. Он никогда не видел почерка Елены – это был быстрый и сбивчивый почерк, такой мог принадлежать волевой женщине, очень торопившейся, когда она писала это письмо.
"Ты один у меня, – писала Елена, – один. Я так измучилась разлукой и все время думаю о нас. У нас ведь был всего один месяц – месяц медового золота, золотого меда. Наверное, это теперешнее наказание послал мне Бог за то, что я разрушила твою семью…" Женщины тщеславны, мелькнуло у Гобоиста. "Я думаю о тебе, милый, и не замечаю ни своих чудовищных соседок по несчастью, ни решеток на окнах…" И здесь Гобоист почувствовал опять, как давеча, острый удар по сердцу. Он прикрыл глаза и откинулся на сидении. Потом читал дальше: "Быть может, меня выпустят на Новый год, я молю, молю своего врача об этом каждый день, но он уклоняется от разговора и не дает никаких обещаний… Мне лучше, я чувствую себя хорошо и надеюсь, надеюсь тебя обнять… На всякий случай – с Новым годом, будь удачлив, мой милый, будь здоров. И хоть немножечко счастлив. Хотя -ты помнишь, конечно, "мы брать преград не обещали, мы будем гибнуть…"
Как жаль, что мы с возрастом разучаемся плакать, думал Гобоист, когда ехал назад, плохо разбирая дорогу перед собой. Он видел Елену, свою Елену, во всем казенном, со стаканом жидкого чая, у окна палаты, забранного решеткой.
Он вдруг сообразил, что надо бы завернуть в церковь, поставить свечку пред Богородицей, попросить у Заступницы сжалиться… Но поворот к монастырю был уже позади, и он только неуклюже перекрестился.
Вот здесь они с Еленой встречались много раз… Гобоист остановил машину на так знакомом ему повороте… Вон той тропкой они впотьмах пробирались к Коттеджу… Надо елку срубить, думал он невпопад. Опять достал письмо, покрутил в руках, подумал: надо бы спрятать… Засунул в портмоне… Тихо тронул, вглядываясь в совсем весеннего вида лес, будто силясь разглядеть там, среди сосен, ее фигурку… У нее была смешная, бордового цвета, дубленка. На голове – ничего… И только если уж бывало совсем холодно, она набрасывала платок, русский платок в алых цветах по бежевому фону… Гобоист поймал себя на том, что думает о Елене в прошедшем времени.
Он вошел в свой дом, но все было чужим. И он вдруг заметил то, чего не замечал раньше: как много вещей Анны и среди кухонного обихода, и в гостиной. Будто и здесь жена не давала ему укрыться, быть с собою и быть самим…
Он поднялся в кабинет – и здесь пусто. Как будто Елена только что уехала. Выпив, давясь, но не отрываясь, стакан коньяка, он опустился в кресло у стола – и слезы потекли наконец из глаз. Он долго сидел так и скорее почувствовал, чем увидел, что на дворе собираются ранние декабрьские сумерки… Надо что-то делать… надо было что-то сделать, думал он, ах, да, елка… займусь-ка, нельзя сидеть вот так…