Хотя настоящей моей прародиной был Дальний Восток, бесчисленные пёстрые образы которого, выступая рядом с отцовской пушкинианой, также начинали уже влиять на мою неоперённую личность. Но заявляли они о себе то во всеуслышание, то… тихо-тихо, потому что не пришло ещё тогда для меня время Страны прибоя. До неё ещё дойдет разговор в последующих главах. Однако уже сейчас мне любопытно отмечать наш фамильный путь, пролегавший от Крайнего Востока до Крайнего Запада!
Сознавать себя я начала в Москве, где, как это ни странно (и тут начинается уже какая-то иная «география»!), я как будто стремилась вспомнить о предшествовавшем небытии! Оглянёшься назад, так дальше не легче! Как сейчас помню, меня в детской-спальне оставляли на ночь одну. И тогда мне в голову начинали приходить вопросы, по-видимому, философской важности. Например: была ли я давно? Была ли я… много, много, много раньше? И где находится это «раньше»? И… разве могла быть где-нибудь такая беспредельность, в которой не было ни моих мыслей, ни меня самой? От этих, всегда врасплох застававших меня, вопросов становилось не по себе. Хорошо ещё, что взрослые, уходя, оставляли включённым свет! (Вероятно, без света я вообще не засыпала.) Хорошо, что иногда на соседней койке ночевала сестра. Хорошо, что по стенам у нас всегда были развешаны, в основном выбранные мамой, картины; они уводили мысль от непонятной предмировой «пустоты» с её грозной беспредметностью. Тем меньше теперь понимаю: каким же образом я успела тогда добыть для себя чувство пустой стены? Разве что — мы не обжились ещё на новом месте и картины не сразу свои места заняли? Или я не вдруг их заприметила? Или — по малости лет — воспринимала их как бессмысленное нагромождение пятен?
Ненадолго ещё вернусь к этому времени до-картин, к своей личной небольшой «вечности», к личному своему «белому безмолвию» (если воспользоваться выражением Джека Лондона). К «белому безмолвию», вдруг свалившемуся на дитя малое, неразумное! Но этот, самый беззащитный, период, это моё смутное время (или безвременье) — до первого освоения первых картин на стенах — мне долго вспоминать всё же не хочется. Задержусь лишь на том, как жадно я хваталась за первые образы бытия, на собственном горьком опыте успев понять, что всё самое страшное идет от бесформенного или неопределенного.
Итак, при всяком новом начале ночи я обычно боялась даже шума в собственных ушах, похожего на глухой стук; шума, которого не слышишь, пока не припадёшь ухом к подушке. Поэтому я избегала припадать к подушке ухом, — а на одном затылке долго ведь не продержишься. И наконец придумала остроумный выход! Я уже знала от родителей кое-что о таких людях, как солдаты. (Как это хорошо — хоть что-нибудь знать!) Знала и о военном барабанном бое (почти уже эрудиция!) и, чтобы дальше не опасаться ночного шума в ушах, придумала, что это не шум никакой и не стук, а это… солдаты, поместившиеся у меня в ушах (и, должно быть, маленькие, точно атомы!), бьют в барабаны!
Первое представление спасало и выручало. Я успокоилась. Тут и вообще догадалась, что для преодоления неназываемого белого безмолвия надо обязательно что-нибудь представлять.
Что же мне представлялось ещё — на той ранней заре «туманной юности»? Кажется, следующим этапом было раздумывание перед сном о микроскопических китайских водоносах (или разносчиках, это вернее) с корзинами на коромыслах (коромысла-то и повинны, что корзины я путала с вёдрами!), и у каждого китайца на голове была конусообразная шляпа. Разносчиков этих я пронаблюдала на развороте (не это ли называется «фронтиспис»?) в одной из домашних наших китайских книг. (Папиных, подаренных маме, желтых, синих и других толстых книг о Китае.) Крошечные китайцы, все одинаковые, располагались на одинаковом расстоянии друг от друга примерно в шахматном порядке. Фигурки были так малы, что до сих пор в толк не возьму: как при таких, едва видимых, средствах выражения могли они изобразить, — все разом полуотвернувшись, — столько буддийской невозмутимости! Рисунок весь был выдержан, если я правильно помню, в коричневатом или бронзово-зеленом (не настаивающем на себе, но незаметно всепроникающем) цвете-вздохе. Я всё размышляла на ночь: какую бы задать им, этим китайцам, работу в моей неопределённой сказке? Они подталкивали меня на какой-то героический шаг воображения. Но оттого ли, что все они стояли полуотвернувшись (а для новой работы — у них и так уже все руки были заняты!), или по малости лет моих, — кончалось всё лишь тем, что я засыпала.