Это я и сам знал. Сейчас было половина девятого, а занятия начинаются в девять. И еще было бы неплохо забежать к шефу и дознаться, какую гадость он мне уготовил на следующий семестр. В коридоре, где было посветлей и висело зеркало, я бегло осмотрел фасад и тыл, стряхнул с костюма мелкий мусор и привел себя к каноническому виду. Доцент доцентом. В торце коридора кто-то малознакомый, повесив себе на каждую ногу по блину от штанги, с натужными стенаниями корчился на перекладине, вытягивая подбородок кверху так, будто тонул в непролазном болоте. Морда лоснилась. Из-за двери с табличкой «Секция каратэ» доносились сочные удары, звуки прыжков и кошачий мяв. Дверь напротив, с надписью, извещающей о том, что секция айкидо находится именно здесь, а не где-то еще, была заперта на висячий замок: по-видимому, инструктор все еще пребывал в реанимации. Теперь секция наверняка распадется, даже если этот непротивленец выйдет на службу завтра. В институте в айкидо уже верят слабо. Гораздо больше верят в подручные средства.
Подвал — гардероб — улица. Снаружи лениво мела поземка и торчали из сугробов мертвые деревья. Небо было низкое, крашеное под пасюка на асфальте. С утра студгородок успели расчистить; редкие ранние студенты, зевая от холода, уже потянулись за разумным, добрым, вечным. Где-то во внутреннем дворе, невидимый отсюда, мычал движком снегоед, пробивая каньоны в свежих завалах, и неожиданно взревывал, напоровшись на пень или остаток какой-нибудь ограды. Оттуда тянуло промозглостью и высовывалось облако холодного тумана. Я поежился и плотнее запахнулся в куртку. Днем, пожалуй, подтает, особенно на тротуарах, все-таки в городе теплее градусов на семь, если не больше. Может быть, даже удастся увидеть открытую землю, давно я ее не видел, — черную, сырую, восхитительно липнущую к подошвам, с прелыми мочалками ископаемой травы. Чавкающую. Что ж, может быть, и удастся, день на пятьдесят шестой параллели сегодня совсем не плох. Лето.
Прошлое лето было холодным. Без единой оттепели. Прошлым летом я познакомился с Дарьей и по выходным мы ходили на лыжах. Подальше за город, куда глаза глядят. Как правило, глядели ее глаза. Я наполнял термос кофе и пихал в рюкзак бутерброды. Мы искали лыжню и, если находили, забирались далеко в глубь леса. Там не так сквозило. Она убегала вперед, потому что лучше меня ходила на лыжах, и ждала меня, когда у нее замерзали руки. А я на эти руки дул. Помню, мы нашли в лесу карликовую сосну, с которой еще не ссыпались иглы, и Дарья объявила это чудом. Потом она хотела еще раз добраться до той сосны, только я не пустил. Незачем. Сейчас на той сосне наверняка не осталось ни одной иголки. Она уже тогда была мертвая.
А вот зимой мы на лыжах не ходили. Зимой мы вообще никуда не ходили, разве что изредка я выбегал за едой и возвращался с фиолетовыми губами и носом цвета ватмана. Зимой на улицах холодно и почти безопасно, не встретишь даже адаптанта — сидят, надо полагать, по норам, берегут до летнего сезона свое краденое оружие и повышенную любовь к двуногим прямоходящим, жрут то, что удалось добыть в пустых квартирах, дрыхнут, гадят и совокупляются в свое удовольствие. Зимой я переехал к Дарье, потому что в моем доме замерзли трубы, и грех сказать, что это была плохая зима. В институте я маячил от случая к случаю — впрочем, с декабря по март там и не намечалось особенных трудовых свершений: летние каникулы теперь безжалостно урезаны в пользу зимних. Ввиду стихии.
Тут я обнаружил, что никуда уже не иду, а стою в сугробе и прочно в нем завяз. Пришлось выдирать ноги, выбираться на твердое место и нудно топать, отряхивая ботинки. Конечно, снег проник вовнутрь и теперь противно таял, пропитывая носки. Кроме как доводить человека до простуды, ничего другого он не умеет. Умник, обругал я себя. Ты еще вспомни, как по грибы ходил. По чернушки-волнушки. А как еще успел — хорошо, ребята уговорили — махнуть напоследок в Карелию и как байдарку колотило и ломало на порогах, вспомнить не хочешь ли?.. А по берегам порогов уже лежал и не собирался таять цепкий крупчатый снег, и было пусто, как в яме, вообще в том походе было что-то траурное, река остывала буквально на глазах, к утру тихие плесы схватывало тонким звенящим ледком, и мы ломали лед веслами и двигались медленно, сосредоточенно, стараясь оберечь байдарку от ранений лезвиями ледяных кромок…
Теперь она сгнила, эта байдарка.
Ближе к учебному корпусу снег растоптали в кисель. Здесь толклась небольшая толпа, она задерживалась, обтекая колонны, и тремя струями вливалась в главный вход. Это была осмысленная, векторная толпа, с умеренной составляющей броуновского движения. Люблю такую. Роились студенты потока один, существа знакомые и в целом безопасные — сам когда-то был примерно таким же, а теперь вот читаю им электротехнику. Что до прочих человекообразных с потоков два-А и два-Б — особенно два-Б, — то орда этих дубоцефалов выглядит куда хуже. Фауна. Но она появится чуть позже и не в этом крыле здания — потоки мудро разделены во времени и пространстве. Это правильно.
Оставалось еще минут пятнадцать. Я торопливо разделся в гардеробе для преподавателей и заспешил по коридору. Зря, конечно: спешащий у нас всегда неправ и подозрителен, следовательно, рискует нарваться. Разумеется, тут же какой-то самодовольный жлоб из внутреннего патруля пресек мою прыть и не захотел верить протянутому пропуску, после чего я сначала нетерпеливо объяснял, кто я такой, а потом вышел из себя и, кратко объяснив ему, кто такой он, был все же отпущен с миром, но в настроении хуже некуда. Ублажать служебное рвение жлобов — дело препротивное, хотя, я знаю, находятся люди, испытывающие от этого занятия мазохистское удовольствие. Но это не по мне. Куда ни плюнь — либо жлоб, либо дубоцефал-толстолобик, хорошо еще, что в институте нет адаптантов, по крайней мере теоретически. А вот где люди, хотелось бы знать? Люди-то где?
Дверь в наш деканат визжит, как жертва вивисекции. Люди были здесь. На визг повернули головы сразу трое: юный толстый секретарь из недоученных разгильдяев с протекцией, унылый Вацек Юшкевич с нашей кафедры электрических машин и надменная Алла Хамзеевна, мастер подлежащих и сказуемых с кафедры русского членораздельного для дубоцефалов. За дверью в кабинет декана кричали в два голоса — Сельсин разносил в атомы какого-то неподатливого. Это он умеет. Секретарь, соря на бумаги, ел бутерброд и с интересом прислушивался. Алла Хамзеевна сидела мумией — плоская спина в трех сантиметрах от спинки стула и идеально ей параллельна. Вацек с покорной тоской в глазах слонялся из угла в угол.
Я поздоровался со всеми, а с Вацеком — за руку. Вацек никогда не подает руки первым, это приходится делать мне. Секретарь что-то промямлил сквозь бутерброд, я не понял что. Алла Хамзеевна сурово поджала губы. Она меня не любит, и есть причина. Это она так считает. Никак не может простить, что моих родителей отправили на Юг раньше ее припадочного зятя, хотя по ее заслугам, в чем она глубоко убеждена, следовало бы наоборот, причем вне всякой очереди. Но вне очереди пошел я, и ей это сугубо не все равно. Вацеку вот все равно, а ей не все равно. Бывают такие люди.
— Сельсин у себя? — спросил я.
Алла Хамзеевна сделала вид, что не слышит.
Сельсин — прозвище и сущность нашего декана. Я имею в виду сельсин-датчик. Это не фамилия, а несложный электромеханический прибор. Если ось сельсина-датчика повернется на некоторый угол, на тот же угол волей-неволей должна повернуться ось связанного с ним кабелем сельсина-приемника. В общем, все как у людей.
— У себя, — нерадостно сообщил Вацек. — Только он, по-моему, занят.
Крик за дверью усилился. Теперь орал один Сельсин, орал за двоих, а его оппонент только вякал с последней линии обороны. Сельсин его дожмет, вольтерьянца.
— Как думаешь, это надолго?
Вацек только пожал плечами. Будто поежился. Вид у него был самый несчастный. Вольтерьянец за дверью вдруг страшно заорал: «Я вам так не позволю!..» Позволит он. Еще как позволит. И так позволит, и эдак. Я знаю.
— Я первая, — вдруг сказала Алла Хамзеевна непререкаемым тоном. — Я здесь уже полчаса, а вы только что пришли.
— Пожалуйста, пожалуйста, — уверил я. — Вы так вы. Мне все равно.
Кажется, я ее обидел. Она копит обиды на меня и складывает их в обширную копилку. Сейчас ей очень бы хотелось, чтобы мне было не все равно, чтобы я полез к Сельсину напролом, пихаясь локтями направо и налево, а она бы не пустила и весь день ощущала бы удовлетворение от выполненного долга и причастности к высшей справедливости. Нет уж, дудки ей. И большой тромбон.