Выбрать главу

Ей было жутко неприятно слушать, она отворачивалась. Наконец он бросил говорить все эти гадости, покраснел, почти заплакал, остановился перед ней, начал оправдываться, шептать: ну пойми, пойми меня и прости, если можешь, это моя дурь, дурь любовная, ну пожалуйста…

Вот тогда ее губы стали чуть мягче, глаза блеснули, и она прошептала:

– Ты никогда об этом не узнаешь, понял?

Пораженный этими словами, а верней, их тоном, доктор отступил, машинально взял ее за руку, и они пошли молча; их оглушили, облепили чужие звуки, он так хорошо помнил это – цоканье копыт, голоса, ветер, гудки далеких машин, шорох шагов и чей-то истошный, догоняющий крик: «Подожди, товарищ, да подожди же ты, товарищ! Товарищ, ты меня не слышишь, что ли! Да, твою мать, подожди, товарищ!».

Хотелось оглянуться, но он боялся, что, повинуясь безотчетному импульсу, потеряет Верину руку и они пойдут уже совсем по отдельности. Так он и не оглянулся и не узнал, что это был за смешной человек, который бежал по киевской улице и кричал, кричал: «Подожди, товарищ!».

В сумерках доктор повернулся на другой бок – лицом к кожаной диванной подушке; Вера теперь лежала у него за спиной, и ему вдруг показалось, что сейчас и она повернется на бок вместе с ним, настолько привыкла делать это во сне, настолько тесной все эти годы была их телесная, да и душевная, связь, и что сейчас она откроет на секунду спящие глаза…

Как она всегда это делала.

Часа в четыре, как и было задумано по плану, доктор проснулся и встал. Умывшись и выпив чаю, он плотно зашторил окна, надел белый халат и приступил к осмотру.

Результат, откровенно говоря, был превосходен.

Весленский даже не ожидал, что он будет настолько превосходен. Кожа Веры выглядела изысканно-белой и не потеряла упругости. Вообще все тело казалось мягким и эластичным, это доктор специально проверил, сгибая и разгибая суставы. Конечно, это была совсем не та мягкость и эластичность, что раньше, а искусственная, рыхлая, заторможенная эластичность, похожая на слишком медленный танец или на переводные картинки с их нелепой правдоподобностью. Но доктор не ожидал и этого. Он не ожидал вновь увидеть на этой коже особый, присущий только ей блеск, и хотя это был, конечно, мертвый, неживой блеск, как на вощеной поверхности, но все-таки это был выдающийся результат.

Он до самого рассвета просидел у изголовья Веры, все тщательней и все любовней обдумывая подробности своего плана.

А когда появилось первое солнце, заснул, сидя на стуле и держа Веру за руку.

Вообще, ему долго пришлось приучать ее к этому – что он постоянно держит за руку, заставляет садиться к нему на колени или сам обнимает крепко ее колени, почти до боли.

Поначалу она лишь мучительно краснела. Не говорила ему ничего.

Потом сказала:

– Для меня это слишком много, понимаешь?

– Что значит «слишком много»? – искренне удивился он.

– Да, ты меня не понимаешь, – подтвердила она кивком головы и отвернулась, скрывая слезы. – Я вижу, что ты не понимаешь, и это мучительно, но для меня, поверь, это действительно слишком, дай мне, пожалуйста, время привыкнуть, я не хочу, чтобы это происходило всегда, везде, чтобы я стала для тебя как вещь…

– Что-что? – расхохотался доктор. – Что значит «как вещь»?

– Нет, не то. – Она продолжала отворачиваться, и это его злило больше всего. – Просто мы по-разному чувствуем, ну я не хочу быть такой… захватанной, знаешь, бывает такой захватанный прозрачный стакан, на нем видны отпечатки пальцев.

Когда нужно, она умела быть смелой.

Доктор долго молчал.

– Извини, пожалуйста, – сказал он наконец, – я не знал, что вызываю у тебя столь неприятные физиологические чувства.

– Ты старый дурак, – сказала она. – Ты вызываешь во мне чувство восторга, больше ничего, и чувство благодарности, но дай мне к тебе привыкнуть, дай мне стать такой же свободной…